среда, 5 февраля 2014 г.

ЦАРЬ ПЕРСИИ

Царь Персии живет средь страха и терзаний
В Тифлисе — в летний зной, зимою — в Испагани;
В его садах, средь роз, в душистой их тени,
Без счета — воинов: боится он родни;
Все ночи напролет проводит он в тревоге.


Раз утром пастуха он встретил на дороге
Согбенного; с ним сын шагал, высок и прям.
Царь подошел: «Кто ты?» — «Меня зовут Карам, —
Сказал старик, прервав задумчивое пенье,
С которым коз он гнал, в степь выйдя из селенья. —
Я счастлив: хижину скала хранит мою;
Со мной любимый сын; я счастлив; я пою,
Как ныне Саади и как Хафиз когда-то,
Как стрекоза звенит с восхода до заката».
И нежный юноша, склонясь, поцеловал
Ладонь у старика, который распевал,
Как пели Саади с Хафизом, полон жара.
«Он любит, — молвил царь, — хоть он и сын. О, кара!»

СИД — ЭТО СИД

В глуши моих владений горных,
Дон Санчо, есть один ручей.
Как старый Сид в толпе придворных,
Он чист меж трав и камышей.


В его струях, как в винной чаше,
Да почерпнем любовь и мир.
Мой род высок — вот сходство наше;
Я рыцарь — вот различье, сир!


По книгам выводя законы,
Твердит иной мыслитель нам,
Что ограничены и троны,
Что есть предел и королям,


Что ни один король от века
Того свершить еще не мог,
На что нет сил у человека,
В чем полновластен только бог.


Но как разведать, где граница?
Как знать, где оборвется нить?
Контрабандисту поклониться
Или священника спросить?


Мне спор такой, признаться, скучен;
Хоть всем владейте — буду рад.
Я к послушанию приучен;
Кто спорит — право, не солдат.


И как ни тяжко ваше иго,
Какие слезы мы ни льем,
Пусть я останусь дон Родриго,
Вы оставайтесь королем.


Хоть рады ваши доброхоты
Валить на Сида всякий вздор,
Ужель сводить мне с вами счеты,
Неблагодарный мой сеньор?


Я для тебя, хотя мы в ссоре,
Барбастро взял, врагов оплот,
Хаэн, Валенсию, где море
Как разъяренный бык ревет,


Уэску, Теруэль, Самору,
И Мурсию, где, кинув бой,
Бежал ты, преданный позору,
И Вик, растерзанный тобой,


И Таррагону, город лавров,
И Лерму, город сикомор,
И все, что отнято у мавров,
Чем славен Сид Кампеадор.


Едины в летописях чести,
Пойдем мы рядом в вечный путь.
Кто хочет — помяни нас вместе,
Кто хочет — вместе позабудь.


Я опустил глаза — не скрою,
Что может дерзким быть их взгляд.
Одно лишь солнце надо мною!
Войдите, сир, я гостю рад.


Одна звезда в ночи затмила
Все звезды — их не перечесть.
Любовь, победа, счастье, сила —
Что в них? Мне светит только честь.


И я, чьи падают седины
Волною белой по плечу,
Вступив в вечерние долины,
К могиле близясь, — я хочу,


Чтобы, коленопреклоненна,
Когда придет моя пора,
От той звезды зажгла Химена
Свечу у смертного одра.

***

Так Сид, хотя он враг раздора,
Ворчит, с боязнью незнаком,
И лижет своего сеньора
Шершавым львиным языком.

КОРОЛЬ — ЭТО КОРОЛЬ

Мой дом окинув робким взглядом,
Решетки старой слыша звон,
Сир, вы в душе клянетесь адом,
Дрожа за свой неверный трон.


Вам страшно думать, что создатель
Покинул вас в моих горах.
Мой честный меч — о трус, предатель!
Внушает вам и стыд и страх.


Вы, разместив своих шпионов
Вдоль всех тропинок и путей,
Созвали восковых баронов
Из их картонных крепостей.


И все же издали, бледнея,
Со мною речь вы повели.
Так недоверье из злодея
Бьет, как родник из недр земли.


Ужели я ночной грабитель,
Ужели я морской пират,
Что мой высокий посетитель
Столь явным ужасом объят?


Вы ищете в приливе злобы,
Где маг, что Сида изведет.
Вы измышляете, за что бы
Меня послать на эшафот.


Вы палачу, в ночи бессонной,
Твердите, ярости полны:
«Он — меч, над нами занесенный,
Могила — вот его ножны!»


Вы узнаете стороною,
Куда следы мои ведут.
Поверьте, сир, следить за мною —
Бесплодный и ненужный труд.


К чему вам это? Разве мало
Того, что клятву дал вам Сид?
Я ваш вассал, а кровь вассала
Вся королю принадлежит.


Пусть вы хитры, — скажу без лести, —
Жесток ваш нрав и груб язык;
Пусть вы ничто в вопросах чести,
Хотя и первый меж владык;


Пусть, вас увидя, втихомолку
Стремится каждый в тень уйти;
Пусть вы, король, подобны волку
На непроторенном пути;


Пускай вам нелюб Сид и, что бы
Ни говорил, ни думал он,
Ему спасенья нет от злобы
Мерзавцев, окруживших трон, —


Но я, склонясь пред этим троном,
На радость вашему шуту, —
Булат перед мечом картонным,
Пред ложью правда, — вас я чту.


Да, трус! Бесстрашный Сид пред вами
Свою не забывает роль.
Так что еще, скажите сами,
Что сделать мне для вас, король?

СИД ЧЕСТНЫЙ

Дон Санчо, можешь быть спокоен,
Тебе не причиню я зла.
Пусть почернел в походах воин,
Зато душа его бела.


Ворчанье Сида — не причина,
Чтоб ратный долг нарушил он,
А долг мой — выгнать сарацина
И укрепить, король, ваш трон.


Король! Таким, как вы, тиранам
Перечим мы, зато народ
В нужде и в бедах к нам — дворянам
Лесов и вереска — идет.


Нас покорить не так-то просто;
Мы только молвим «нет» иль «да» —
И разомкнулись арки моста,
И ров заполнила вода.


Вдали дворцов, где честь бессильна,
Где попираются права,
Восходит гордость в нас обильно,
Как во дворах у нас — трава.


У старости — упрямый норов.
Частенько, с левой встав ноги,
За что-нибудь своих сеньоров
Мы попрекаем, старики.
И Сиду мил отцов обычай:
Он не стесняет свой язык,
Не слишком держится приличий
И правду режет напрямик.


Тебе целуя туфлю дружно,
Льстецы забыли стыд и честь.
Мы поступаем так, как нужно,
А говорим мы то, что есть.


Уж таковы у нас порядки;
На все здесь добрый урожай,
И лишь лакейские повадки
Сюда искать не приезжай.


Мы злаки сеем по долинам,
Мы травы косим по горам
И, крикам радуясь орлиным,
Уподобляемся орлам.


Мы видим всё: пиры и плахи,
Все, чем твой занят праздный двор;
Мы знаем, как ты шепчешь в страхе:
«А что-то скажут люди гор?»


Мы здесь — в глуши, но мы свободны;
Мы в круг придворный не вошли.
Нас огрубил наш труд походный,
И башмаки у нас в пыли.


С такими, сир, твой меч не сладит;
Мы здесь как равные стоим, —
Как Хиль стоял, мой славный прадед,
С Бозоном, прадедом твоим.


Но чем же ты обеспокоен,
К чему гадаешь, сам не свой:
«Что он замыслил, старый воин,
Подобный туче грозовой?»


Боишься ли, что, взяв за ворот,
Тебя в мой плащ я заверну,
Дворец потребую иль город,
А то и всю твою страну?


Король! Дожить свой век в покое —
Моя единственная цель,
И я не шевельну рукою
За Бургос твой иль Пеньяфьель.


Не лучше ль, от шумихи вздорной
Отгородясь в углу своем,
Быть горцем в деревушке горной,
Чем в королевстве королем?


Я твоего, король, не трону;
Идущий век не двину вспять.
Я Кордову прибавил трону
Не с тем, чтоб Лериду отнять.


Я не прошу твоей Саморы,
Твой Алькалеб — на что мне он?
На что мне твой дворец, который
Слабей аббатства защищен?


И дочь — наследница короны,
И шитый золотом убор,
Каким, верша твои законы,
Гордится твой коррехидор?


На что мне этот блеск непрочный?
И в нем ли счастье старика?
Я встал — и плод срываю сочный,
Нагнусь — и пью из родника!

СИД ВЕРНЫЙ

Князья! Случалось, в годы смуты,
Вам нищий встретится впотьмах:
Сверкнет кинжал, и с той минуты
Надменный князь — слепой монах.


Я не таков, я чужд измене;
За короля стою стеной.
Моих великих предков тени
Всегда витают надо мной.


Так деревенские просторы,
Чей зелен полевой убор,
Седые окружают горы,
Замкнув далекий кругозор.


У нас, в республике ущелий,
Гранитных скал и бурных рек,
Еще не знает низких целей,
Стремлений подлых человек.


Предатель хуже сарацина:
Себе не верит самому.
На нем златого дня личина,
Но в сердце скрыл он ночь и тьму.


Сегодня он как уголь красен,
А завтра — черен как смола;
Король! Мой взор открыт и ясен,
А речь правдива и смела.


И знай, я не из вашей братьи,
Я тверд в решеньях, как булат.
Химена штопает мне платье,
Но честь должна быть без заплат.


Люблю по-старому, былому
Звонить в свои колокола;
Плутов не подпускаю к дому
И сам не лезу в их дела.


Я не хочу, чтоб запах тлена
Напоминал мне ваш Содом,
Чтоб алчность, ложь, разврат, измена,
Как червь, мой источили дом.


И вот, король, за что народом
Любим я более, чем ты,
За что пастушки мимоходом
Всегда приносят мне цветы.

КОРОЛЬ ЗЛОДЕЙ

Я видел в Альбе и в Хероне,
Как честных вешают людей
И муж, достойный быть на троне,
К столбу привязан, как злодей.


Я видел их в кровавом прахе —
Тех, кто скалой стоял в бою,
Я видел голову на плахе,
С которой не сравнить твою.


Нет, сир! Творец в юдоль земную
Людей послал не для того,
Чтоб меч твой, как траву степную,
Косил создания его.


Пока в бессмысленных забавах
Ты провожаешь день за днем,
Вершится столько дел кровавых,
Мы столько слез напрасно льем.


Король, и горы бы рыдали,
Смягчился б каменный утес,
Когда б узнал, что плакать стали
Глаза, не ведавшие слез.


С тобою нет в победу веры,
И нет Испании надежд.
Ты отпускаешь ей без меры
Лишь креп для траурных одежд.


Меж самых подлых, меж отпетых —
Какой злодей был так жесток?
Мы узнаем друзей в скелетах,
Висящих по краям дорог.


В лесах не раз мы примечали,
Какой ты тешишься игрой,
Как дуб склоняется в печали,
Когда на нем висит герой.


Пред каждым храмом столько нищих;
От зарев красен небосвод;
Скорбит на мертвых пепелищах
Тобой запуганный народ.


Когда пред палачом колено
Склоняют графы и князья,
Ты с вышины глядишь надменно,
Но как низка душа твоя!


Ты лучших слуг своей короны
Предал мечу, король-пигмей!
В сожженных замках — женщин стоны,
На камнях лестниц — кровь мужей.


Твой путь — меж казней и насилий.
Почти у каждого двора —
Зловещий шум вороньих крылий
Да лязг цепей и топора.


Плетьми стегал ты женщин в Вике,
Ты избивал их в Алькала.
Злодей! Бессмысленны и дики
Твои кровавые дела.


Но человеческую скверну
Я королю не ставлю в счет.
Блюду свой долг нелицемерно
И воздаю тебе почет.

КОРОЛЬ ЗУБОСКАЛ

Когда, обидою пылая,
Кампеадор подчас ворчит, —
И тут уж всё: Геракл, Пелайо,
Бернард, земель испанских щит,


И император Карл, и древний
Творцом хранимый горный край, —
Ты стариковской речи гневной
За ржавый скрип не принимай.


Смеяться надобно со смыслом;
И верь, король мой, никому
Не сможешь этим смехом кислым
Ты рот зажать в моем дому.


А я, склонив, как должно, знамя,
Тебя браню пред всей толпой,
Хотя ты в шляпе перед нами,
А я без шапки пред тобой.

КОРОЛЬ ТРУС

В мечтах о подвиге геройском,
Король, не вздумай как-нибудь
На Пиренеи бросить войско,
За Ронсеваль перешагнуть.


От гор испанских океаны
Рождались в древности седой.
Окаменевшие титаны,
Тут сами скалы примут бой.


Где бог дубы взрастил на кручах,
Откуда ваш далек Содом —
Там вольный род людей могучих
Издревле основал свой дом.


Там не пройти твоим солдатам,
И звездочеты не решат,
Считаться ль дубу старшим братом,
Иль человек там старший брат.


Как будто сам из глыб сработан,
Он в гордой вольности возрос.
Сестрою молнию зовет он,
И волк — его домашний пес.


Там был Геракл. Но в этот дикий,
Свободный уголок земли
Ни Цезарь сам, ни Карл Великий
Потом проникнуть не могли.


Неразговорчивый и хмурый,
Разбил их грозные полки
Пастух, одетый в волчьи шкуры,
В веревочные башмаки.


И если на титанов этих
Пошлешь ты всех своих бойцов,
Чтоб увидать, живет ли в детях
Неукротимый дух отцов, —


Хотя б вы вторглись в их пределы
Под барабанный гром и крик,
Имея палицы и стрелы,
И даже двадцать тысяч пик,


Хотя б, ища неравной схватки,
На одного по сотне шли, —
Король, ты вмиг покажешь пятки;
Ты, убоявшись их земли,


Помчишься по крутым откосам
Быстрей, чем с гор бежит река,
Едва услышишь за утесом
Рожок мальчишки-пастуха.

КОРОЛЬ ВОЯКА

К лицу бы волком вам родиться!
Когда идете вы в поход,
Король, Испания стыдится,
Что мир испанцем вас зовет.


Мы спор с врагом решить не можем,
Война во всех концах страны.
На наших землях с войском божьим
Сразилось войско сатаны.


Но отступать мы не умеем.
Клинок, ударив о клинок,
В сраженье, вслед князьям пигмеям,
Гигантов рыцарей увлек.


Пусть враг взойдет на эти кручи, —
Он башни узрит и валы.
Соседи наши — только тучи
Да горбоносые орлы.


В бою, где царь и нищий — вместе,
Все жизни на одних весах.
Внизу — игра, где спор о чести,
И божий суд — на небесах.


Но кто б ни выиграл сраженье,
Уже голодный ворон ждет,
И червь могильный разрешенье
Неразрешенному найдет.


Шакал добычею кровавой
В ночи насытит голод свой,
И царь овладевает славой
На пользу твари гробовой.


Прекрасно дерзновенье боя,
Но смелым, чьи сердца чисты,
Важней, чем прозвище героя,
Сознанье высшей правоты.


Лить кровь и подло и преступно,
Но может стать священным бой,
Когда ты веришь неотступно,
Что правосудие — с тобой.


Я понял на путях скитаний,
Что слава в прихотях вольна,
Что блеску почестей и званий
Цены не придает она.


К солдату склонится без гнева,
Хотя к мольбам вождей глуха.
В сраженье шпага — это дева,
Что выбирает жениха.


Но ваши, сир, дела и войны, —
Хоть ваших труб и громок рев, —
Они изменника достойны,
Кто все и вся предать готов,


Кто цепенеет, обнаружа
В тумане дальний стан врага,
Кто в страхе прячется от мужа,
Но нападет на старика,


Кто в исступленье лютой злости,
Все истребляя, все губя,
Оставив пепел, кровь и кости,
Считает Цезарем себя


И нам, потайный ход нащупав,
Как тигр оскалясь у дверей,
Покажет груды детских трупов
На грудах мертвых матерей.

КОРОЛЬ ВОР

На нас налог взвалил ты новый,
Ты прибыл, может быть, за ним?
Король, мы в бедности суровой
Живем под знаменем своим.


И что нам ты с твоим отрядом?
Вглядись-ка, мы не мужичье!
Ни капелланам, ни алькадам
Здесь брюхо не набить свое.


Хвастун! Запомни Сида слово:
Ты не получишь ничего.
Наш вольный город не корова,
Чтоб королю доить его.


Нет, сир! Над нами власть господня!
Ты позабыл наш старый спор.
Я все скажу тебе сегодня,
Когда уж начал разговор.


Ты отнял все мои владенья,
Поля, и реки, и леса,
Где в пору вешнего цветенья
Звенели птичьи голоса.


Ты отнял дедовские лены,
Ты обокрал мой дом и двор,
Ты сети сплел вокруг Химены, —
Я в клочья разорвал их, вор!


Жаль, короля нельзя повесить,
Не то — прости мой грубый слог! —
Тебя б, назад еще лет десять,
Я в Альбавьеху приволок.


Ты Сиду стал ковать оковы, —
Смотри, чтобы не вздумал он
Бабьеке выковать подковы
Из золота твоих корон.


Мой гнев покуда спит в потемках,
Но, воин старый, я таю
Под пеплом ярости, в обломках,
Всю славу грозную мою.

КОРОЛЬ ПЛУТ

Ни благородства, ни отваги!
Их легче, подлый лицедей,
Найти в ошейнике дворняги,
Чем в золотой цепи твоей.


Ты стер добра и зла границу,
Ты прикрываешь клятвой ложь.
Вероотступника десницу
Ты на евангелье кладешь.


Ты никогда не держишь слова;
Ты можешь, истово крестясь,
Пред чистой ракою святого
Из уст извергнуть ложь и грязь.


Пустых словес хитросплетенья!
Давно узнал им цену я
Уж лучше ветра уверенья
Да обещания ручья.


Твоя бесчестность возмутила
Вассалов, что тебе верны.
Любая речь твоя — могила
Для целомудрия страны.


И Сида лишь одно тревожит:
Что станет с ней, с моей страной,
Коль здесь предатель клясться может
И лгать у честных за спиной?


Пускай мои слова обидны,
Но, право, лучше во сто крат
В пяте смертельный яд ехидны,
Чем вероломства гнусный яд.


Я нынче горячусь немного,
Хоть вы король, а я вассал.
Не осуждайте слишком строго
За то, что правду вам сказал.

КОРОЛЬ ПРЕЗРЕННЫЙ

Король, дрожавший в бранном поле
И злом плативший мне с лихвой,
Да ты по праву ль на престоле?
Или отец державный твой


В гробу ворчит: «Он не мужчина!
Какой цыган родил его
И своего подкинул сына
На место сына моего?»


По мне, король, нет лучше пира,
Как после боя, вечерком,
Отведать с черным хлебом сыра,
Их крепким сдобрив корешком.


Не ты мне вверил эти горы,
Не ты мой ратный дух питал,
Не ты мне рыцарские шпоры
И родовые лены дал.


Мне были школою сраженья.
Король, сравним-ка нашу стать!
Ты мал, но в виде одолженья
Могу я на колени стать.


Пока ты празднуешь и «credo»
Читаешь дома поутру,
Я с бою горы Овиедо
И башни Кордовы беру.


Могу хвалиться этим смело,
Ты знаешь сам, что я солдат,
Что кожа Сида почернела
От шлема, поножей и лат.


Ты жертвой пал своей же злости;
Изгнав меня, ты стал смешон.
Позор — из дому выгнать гостя,
Безумье — Сида выгнать вон.


Во мне оплот твоей гордыне,
Мой рог еще твой помнит враг
И мнит, что тень моя доныне
Идет в ряду твоих вояк.


В аббатствах, в крепостях — повсюду,
Где сеет зло рука твоя,
За королевскую причуду
Несу ответ, как прежде, я.


Со мною ты — король, нет спора,
Один — ты нищего бедней.
Измерь клинок Кампеадора, —
Вот мера дел твоих и дней!


От Тахо до Альмонасида,
Во всех концах твоей страны,
Лишь боевые песни Сида
Звучат как музыка войны.


Испания гордится мною,
Народ вверяет мне судьбу.
Мой горный рог, сзывая к бою,
Разбудит мертвого в гробу.


Шагами грозными моими
Потрясена, земля дрожит.
Как триумфатор в древнем Риме,
Идет венчанный славой Сид.


Ирун, Коимбра — все смолкает,
Все вдаль вперяет робкий взор,
Когда, исторгнув меч, скликает
Своих бойцов Кампеадор.

КОРОЛЬ ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЙ

Когда я здесь, под Сарагосой,
Засев в берлоге родовой,
Кусая ус, уже белесый,
Гляжу на стяг дырявый свой, —


Ты о защите к черным силам
Воззвал бы в страхе, если б мог.
В ночи угрюмым альгвасилам
Стеречь велишь ты свой порог.


Смешно, король! В любую пору
Твою взломать могу я дверь.
Не все ль равно Кампеадору,
Кто страж твой — человек иль зверь?


Спроси пажа иль кастеляна:
«Вон тот усатый, с бородой, —
О чем задумался так странно.
Какой он обуян мечтой?


Куда вперил он взор суровый,
Рыча, как зверь, что кость грызет?
Не сокрушит ли все оковы?
Не истребит ли он мой род?


И не измену ль замышляет?
Он с виду супостат и вор.
Кому он смерть уготовляет
В глуши своих проклятых гор?


Меж дроворубов и медведей,
Что там плетет он в тишине?
Не призовет ли всех соседей,
Чтоб отомстить обиды мне?


Когда бродяга не в темнице,
Намордник надобен ему!»
Нет, сир! Как вам царить в столице,
Так мне царить в моем дому!


Здесь — я ключарь моей свободы,
И я — хозяин этих гор.
Хочу — для всех открою входы,
Хочу — запру их на запор.


Живу — как Сиду жить угодно,
И оттого люблю свой дом.
Ты пожалел, что я свободно
Зеваю в логове своем?


Ты хочешь, видно, чтоб под старость
Я, Сид, вдали от ратных дел,
Смирив остывшей крови ярость,
Как пес твой, на цепи сидел?


Чтобы, захлопнутый в капкане,
Под стражей был я ночь и день?
Ступай! На бурю в океане
Намордник жалкий свой надень!

КОРОЛЬ НЕБЛАГОДАРНЫЙ

Мое богатство — только вера.
Я хмурюсь, гнева не тая,
Когда в монархе лицемера,
В мужчине труса вижу я.


Твоим предательствам нет счета,
Твоим обманам нет числа.
Мы разошлись у поворота;
Я — дух добра, ты — демон зла.


Я горд моею службой трону;
Ты платишь ненавистью мне.
Не бойся, я тебя не трону,
Летя на боевом коне!


Ты повелел в своей гордыне —
Стыдись! — чтоб день и ночь тебя
Монах твой славил по-латыни,
И по-кастильски — твой судья.


Нет, если дважды два четыре,
То льстец нечист, как басурман,
И никакие блага в мире
Не завлекут меня в их стан.


В своем дому ты смотришь строго,
Со мной надменен твой язык.
Ты слишком юн для педагога,
Я слишком стар как ученик.


Я враг словесной перебранки:
Когда смеются надо мной
Твой писарь — где-то в Саламанке,
Или в Хаэне — стряпчий твой;


Когда, стреляя за стеною
В грачей на башенных зубцах,
Ты сам смеешься надо мною,
Над тем, кто стены рушил в прах,


Побереги свою корону,
Смотри, чтоб Сиду не пришлось
Пинком швырнуть тебя в Херону
Или пощечиной — в Бургос!

КОРОЛЬ ЗАВИСТЛИВЫЙ

Леон, и Эбро, и Ламанча!
Кто вам их отдал, как не Сид?
Еще вас не было, дон Санчо,
Когда уж был он знаменит.


За это ль вместе с вашей кликой
Глумитесь вы над стариком?
Король, не стыдно ль быть владыкой
И быть завистливым притом?


Потомку многославных дедов,
Мне грустно, что владыка мой,
Вассала доблестного предав,
Над ним смеется за спиной.


Иль оттого, что до могилы
Поклялся верным быть ваш Сид,
Что, вам отдав и труд и силы,
Уже не так мечом разит, —


Все ваши прихвостни готовы
Его дразнить из-за угла?
Не рано ль радуются совы
При виде старого орла?


Пусть на одни весы со мною,
В пудовых ризах, как в броне,
С любым монархом за спиною
Сам папа въедет на коне, —


Я и в одежде горца бедной
Перетяну их вес двойной,
Хотя бы тот король был медный,
А этот папа — золотой.

ВОСПОМИНАНИЕ О ХИМЕНЕ

Когда б ветрам пеняли горы
За нрав изменчивый и злой,
Пришлось бы вам терпеть укоры,
Вы были б ветром, я — скалой.


Меня измена вербовала,
Но был я преданный слуга.
Меня чернил ваш друг, бывало,
Но бил я вашего врага.


Я презираю сброд ничтожный
Любимцев ваших. Я бы мог
Развеять их, как прах дорожный,
Который топчет мой сапог.


Вы досадить хотели Сиду,
Когда он в храм невесту вел.
Король, я вам простил обиду;
Весь мир благоухал и цвел.


Ковры пред нами расстелили,
Епископ улыбался нам.
С мантильей, полной роз и лилий,
Вошла моя Химена в храм.


В тот день поверх одежд богатых
Я мой доспех надел стальной.
Я помню солнца блеск на латах,
Другое все забыто мной.


Хоть я не ждал подобной встречи,
Войдите с миром в город мой.
Когда ж мои не лестны речи —
Не вы ль одни тому виной?

ПРИБЫТИЕ КОРОЛЯ

Вы мне по пояс. Гордый властью,
Вы так надменны на коне.
Король мой, вы малы, к несчастью,
Но Сид зато велик вдвойне.


Вы, мой порог переступая,
На башни кинув робкий взор,
Дрожите, как трава степная, —
Король, вам нашептали вздор.


Не предают мои бойницы,
Измене вход сюда закрыт;
С улыбкой смотрит луч денницы
На дом, где обитает Сид.


Бездушны замка бастионы,
Но дух владельца в них живет.
Зубцы украсил плющ зеленый,
Как честь украсила мой род.


В тени лесов моих душистых
Еще не знал пришелец бед.
Под этой кровлей, в гнездах мшистых,
И стебелька чужого нет,


Но каждый путник, кто б он ни был
Еврей иль мавр, король, эмир, —
Когда он в замок Сида прибыл,
Находит пищу, сон и мир.


Я Сид, пряма моя дорога,
И совесть я не продаю.
Я лишь во власть живого бога
Живую душу отдаю.


По вашей милости я нищий,
Хоть кровь я часто лил за вас.
Король, вы гость в моем жилище!
Я вас не звал, но — в добрый час!

"Едва лишь Сид успел вступить в Хенералиф, "

Едва лишь Сид успел вступить в Хенералиф,
Свершилось должное: им был сражен халиф —
Халиф Огрул, гроза народов непокорных.
Он, Сид Кампеадор, с огнем в зеницах черных,
С душою пламенной, с железным кулаком,
Шел к цели напрямик: халиф пал под клинком.
Сид вышел из дворца один, спокоен, ясен.
Пред ним, убийцею, который был прекрасен,
Пред избавителем — всяк трепетно поник.
Вдруг подошел Меднат, ученейший старик,
Что был толковником священных строк корана
И по ночам глядел на луч Альдебарана.
Спросил он: «Сид, скажи, кого ты повстречал?» —
«Я встретил молнию». — «Да, да, я это знал, —
Сказал мудрец. — Она сама мне говорила.
На башню я взошел молиться. Вдруг явила
Мне лик свой молния, пронзая небосклон:
«Я здесь: меня призвал народа скорбный стон
На князя злобного, — столь велика обида;
Но я лечу назад: я повстречала Сида».

понедельник, 3 февраля 2014 г.

ГИДРА

Когда отважный Хиль, что сыном Санчи был,
Скитальцем прозванный, объехавший полмира,
Достиг краев, где был властителем Рамиро, —
Копье он вдруг занес, забрало опустил:
Он гидру увидал. В траве она дремала,
Ужасная на вид — таких чудовищ мало!
«Я здесь!» — промолвил он и меч свой обнажил.
«С кем собираешься помериться ты силой? —
Свиваясь кольцами, стоглавая спросила. —
Кого ты ищешь, Хиль, свою оставив мать?
Меня иль короля — тирана и вампира?» —
«Ищу чудовище». — «Ну, так спеши к Рамиро!»
И гидра улеглась, чтоб снова задремать.

ЦАРЬ

Недостижим, могуч, дремал на троне он.
Очнувшись и зевнув, он вопрошал, сонливый:
«Уж поздно?» Артабан, его наперсник льстивый,
Ответствовал ему: «Царь светлых Экбатан,
Где осеняет бог священных рек платан!
Нещаден солнца зной, до вечера далеко.
Спи, почивай пока, наш властелин высокий,
Тем временем твои я перечту войска,
Подобные орлам, летящим в облака.
Спи!» И пока царю он исчислял знамена
Почти всех стран земли, дремал тот утомленно,
И мерно двигался царя подвижный трон, —
По фивским образцам он был сооружен.
Вельможа Патирамф был при царе возницей.
И сотни тысяч шли за царской колесницей,
И тяжкой тысячей — военные слоны.
Шло войско, искривясь как юный серп луны,
И замыкал его стрелец, бастард Мардоний.
Столь был неизмерим поток людей и коней,
Что за день выпил всю реку Скамандр до дна.
И где он проходил — пылала вся страна,
Царили глад и мор, кровавая расправа.
Переходили Инд, как жалкую канаву:
Все рассчитал, все знал премудрый Артабан.
К тому ж похода план был Гермецидом дан,
Что был высоко чтим народами Востока.


Покинув Лидию, дошли до вод потока
По имени Каик, и града древних Фив,
И Фивы новые прошли, затем, вступив
На бесконечную песчаную равнину,
Где Иды маяком служила им вершина,
Узрели Арарат, где Ноев стал ковчег.
По двадцать стадий в день свершала свой пробег
Лихая конница, пехота — половину.


Пройдя во Фригии Галисскую долину,
Увидели Меандр, извилистый поток,
Где кожу Аполлон в Келенах раз совлек
С сатира Марсия, — безжалостно жестокий, —
И, в назиданье всем, воздел на шест высокий.
Колосс, Минервы град, увидели полки,
Где скрылось под землей течение реки;
Минули Кидр, где Крез-тиран царил когда-то,
Анан, где соль в прудах рождается богато,
Увидели Канос, ужасный как Эреб,
Но обошли его. Достигли Каллатеб,
Где псов Дианы лай порою слышен злобный,
Где пчелам жители усердием подобны
И собирают мед, пахучий точно нард.
На следующий день, достигнув гордых Сард,
С гонцом послали весть, чтоб эллины дрожали
И к ужину царя уже в Элладе ждали.
Затем, пройдя Афон, где вечно гром гремит,
Пришли к реке Санос, где был канал прорыт
От самой той реки к Аканфскому заливу.
И вот, придя на брег, где вечно и тоскливо
Ужасный знойный ветр из Африки гудит,
Близ Абидосских стен, от Сеста до Медит,
Воздвигли страшный мост на тысячах понтонов —
Тир дал канаты, лес; тростник — край фараонов.
Тот мост мог дать проход всем армиям земным.
Но вот однажды в ночь, как от пожара дым,
Нашла громада туч, заняв полнебосклона,
И заревел самум — стократ страшней циклона,
Нагнал на мост валов разнузданный потоп,
Понтоны разметал, рвал вязь цепей и строп,
В Эвксинский Понт погнал теченье Геллеспонта
И море бревнами покрыл до горизонта.
Все было кончено. И грозный царь, вспылив,
Воскликнул: «Берегись, противник мой пролив!
Ты — бездна, я — гора! И я с тобой поспорю!»
И триста приказал плетей он всыпать морю.


Ударом каждым их Нептун был уязвлен.


Разгневан и могуч, поднял трезубец он —
И каждый тот удар стал воином. Обиду
Отмстить велел Нептун вождю их Леониду,
Элладу защищать на бой благословил —
И доблесть их узнал царь Ксеркс у Фермопил.

ГВАРДИЯ



И хоть бесчисленных солдат прислать смогли
Царю Содом и Кипр, Сибарис, Ниневия,
Лишь в армию вошли скопления такие:
Ведь армия — толпа; она поет, свистит,
Но гвардия всегда хранит свой строгий вид,
Молчит, как все молчат в святилище, во храме.
Безмолвно шел вперед блестящими рядами,
Как строй могучих львов, «Бессмертных» легион.
Кто смог бы описать всю роскошь их знамен,
Расшитых золотом, фигурами драконов?
Сераля царского скрипел обоз фургонов,
И, ощетинившись железом длинных пик,
Шел евнухов отряд — их вел скопец-старик.
Вослед шли палачи, закутанные в ткани,
Неся орудия немыслимых терзаний,
Котлы, где клокотал, как ад, горячий вар.
За ними двигались тьмы шлемов, митр, тиар,
Сверкая на главах мидян и персов важных:
То «Десять тысяч» шли, могучих и отважных.
Пред строем их Алфей премудрый выступал,
Что ведал все пути, но трепета не знал.
Не ведая узды и не страшась погони,
Священных табунов пред ними ржали кони.
Отборной конницы четыреста полков
Шли под командою владетельных царьков,
Одетые в меха и платье дорогое,
Склонив перед царем оружье золотое,
Сверкая красотой, как ясная заря.
Жрецы несли сосуд, в котором для царя
Священный пресный хлеб пекла сама царица;
И белых шесть коней влачили колесницу,
Где восседал сам царь. Он был один, как бог:
Кто, смертный, разделить посмел бы с ним чертог?
Гобои славили властителя полмира.
Созвездья в глубине полночного эфира, —
Что светят, как в лесу пресветлых рой дриад, —
Все факелы небес: Арктур, гнездо Плеяд,
Цефей и Сириус, трехсвечник Ориона,
Овен, Стрелец и Лев, извивы Скорпиона,
Кастор, бегущий вспять, Поллукс, грядущий к нам, —
Вся эта груда солнц, известных лишь богам,
Не ярче в небесах блистала и сверкала,
Чем эта гвардия, что грозно охраняла
Великого царя полдневный сладкий сон.

ПЕРЕЧИСЛЕНИЕ

Едва забрезжил день, отправились походом.


Чудовищный обоз предшествовал народам,
Что, согнаны рукой сатрапов кое-как,
Огромной армии составили костяк
Назвать их имена, счесть вопли, лязги, звоны —
Не все ль равно, что счесть полночной бури стоны?
Различны нравы их, одежды, имена.
Скиф, перед кем дрожат Европы племена,
Идет совсем нагой. Его соперник хмурый,
Макрон, покрыл главу, как шлемом, конской шкурой,
И уши конские на лбу его торчат.
Вот пафлагонцев рать шагает тяжко в ряд,
Железом подковав из пестрой кожи боты,
Их луки коротки, зато длинны их дроты.
Дакиец, чьи цари ютятся в конурах,
Раскраской боевой врагам внушают страх —
Красны, черны, белы Отрядам Согдианы
Предшествуя, идет большая обезьяна
По имени Бегем. Бормочет ей шаман
Невнятные слова. Вот эфиопских стран
Идут сыны — гремят тамтамы, трубы, систры;
Курчавы головы, шаги легки и быстры.
Под тяжкою чалмой здесь шествует халдей,
Фракиец, чье копье всех больше и острей, —
В отрядах их несут Ареевых кумиров.
Как перечислить всех — курносых тех соспиров,
Лигийцев, что в грязи зловонной моют стан?
Там саки, дадики, тьмы миков и парфян,
Ларийцы темные, травой морской повиты,
В доспехах эллинских ассурские гоплиты,
Арфей и с ним Сидамн, болотных стран цари,
И в шкурах коз — пустынь каспийских дикари,
Что на огне костров оружье обжигают.


Как воды, что в котле бурлят и закипают,
Безмерная толпа вздувалась и росла,
Как будто Азия на смертный бой вела
Всю Африку, Восток весь страшный, многоликий.
Шли нимы, чьи в бою наводят ужас клики,
И сарды, воины тирренских южных стран,
И мосхи, в колпаках, раскрасив пестро стан,
И геты; и, ряды смыкая тяжким шагом,
Бактрийцы во главе с Гистаспом, мудрым магом.
Шла тибаренов рать — их род давно забыт, —
Хохлами журавлей украсив каждый щит.
Ливийцы черные под рев рогов шли бодро,
Лишь узким пояском свои стянувши бедра:
Отточенным мечом, изъятым из ножен,
И парой дротиков был всяк вооружен, —
Их род когда-то жил на берегах Стримона.
Аброды дикие, без веры и закона,
Имели только лук и каменный чекан.
Гандары, что разрез глаз красили в шафран,
Сирийцы смуглые, закованные в брони.
Вдали ревел гобой, бил гонг и ржали кони:
То абиссинских гор, Нумидии степей
Неслися воины на спинах лошадей,
Перед которыми и молнии ленивы.
Лидийцы в шлемах шли, и веяли их гривы;
Колонны стройные воинственных гиркан
Вел вавилонский князь, могучий Мегапан.
Отряды двигались милийцев белокурых,
Что чтили набожно своих кумиров хмурых;
Офира горцы шли — стоит вершина та
За гранями морей; шли уроженцы Фта —
Реки, что с дальних гор, где пахнут асфодели,
Течет, как бы в тисках, по дикой горной щели —
Там не разъехаться и паре колесниц.
Шли гуры, чья страна, вблизи земных границ,
В извечной тьме лежит; раджи, князья индийцев,
В расшитых сапогах, как шейхи нумидийцев.
Их предводителем Артан великий был,
Сын Арты старого, кого Камбиз любил
Так, что воздвиг ему чертог из сердолика.
Сагастов рать неслась, сынов пустыни дикой;
Все их оружие — один аркан льняной.
Шли легионы в ряд с разнузданной ордой;
Громада страшная их здесь соединила —
Нагих и латников. Эндорская сивилла,
Угрозы бормоча, влачилася в цепях.
Верблюды и слоны коням внушали страх.
Арабы смуглые держались в отдаленье.
За ними двигалось ста колымаг скопленье —
С добычею, горой наваленной, обоз,
Ослами дикими влеком был каждый воз.
Огромная орда — сброд разношерстный, дикий, —
Которую согнал царь Персии великий,
Росла, как снежный ком, ревела, как Борей,
Под игом двадцати безжалостных вождей.
Войска вел Артаферн, князь твердый и лукавый,
А Ксеркс, великий царь, слал всех на бой кровавый.
И сей людской поток, кошмарный точно сон,
В сверканье плыл мечей, пик, панцирей, знамен:
Лавины всадников на стременах высоких,
Несчетные ряды воителей жестоких.
Скопленья страшные разнузданных людей
Без перерыва шли семь дней и семь ночей,
Катились, мрачные, как воды Флегетона,
Как тучи черные; людские два мильона,
Гонимы палками, вздувались и текли.

АЗИЯ

Огромна Азия, чудовищна, дика;
Она на прочий мир взирает свысока,
И ей люба земля под темной ночи кровом.
Она всегда была под деспотом суровым,
Который правил мглой подвластных мрачных стран.
Здесь — Киммерия, там — британский злой туман,
Суровая зима и ледников лавины,
В забытых небесах безвестные вершины,
Простор безбрежных тундр под кровом снежных вьюг,
Песками страшными засыпан знойный юг;
Род человеческий в пустынной мгле затерян.
Дофрины высоки, Кавказ никем не мерян,
И Фулу дальнюю объемлет океан;
Как тигр, давящий лань, гнетет ее вулкан.
У полюса, где вран вещает хриплым зовом,
Оркад архипелаг лежит пятном суровым,
И мрачный океан, холодный и немой,
Катит свои валы, окутанные тьмой.
И целый мир гнетет Азийская корона:
Ее могуществу неведомы препоны,
Она — владычица всех стран и всех морей;
Во мгле сокрыто все, что не подвластно ей,
В пустынности песков, во власти аквилонов,
Пароды стонут все в тисках ее законов
Или дрожат в снегах, под гнетом вьюжных туч.
Тревожит Азию один лишь светлый луч —
Эллада! Если он окрепнет и воспрянет, —
И в мире сумрачном светлей и легче станет.
Трепещет Азия при мысли страшной той,
И Тьма спешит гасить луч Света золотой.

суббота, 1 февраля 2014 г.

РЕЧЬ ГИГАНТА

Я вами побежден, но поглядите, боги:
Я остаюсь горой, раскинувшей отроги;
Для вас я — грудою лежащий темный прах,
Но вы едва видны мне в бледных небесах.
Что ж, существуйте, пусть. Я сплю.


Вы, троглодиты,
В чьем лопотании слепые мысли скрыты,
Вы копошитесь там, в неразличимой тьме,
Уже червей тая в инстинктах и в уме.
Вы пресмыкаетесь перед могильной пастью,
Но знайте, что сродни молитва соучастью;
Что ж вам жалеть меня? Добыча ям глухих —
Дрожите, жалкие, но за себя одних!


А что Венера там, с глазами девки пьяной,
Глупец кровавый Марс и злобная Диана
Смеются надо мной иль хмуро морщат бровь;
Что в небесах моих, где сумрак был, не кровь,
Теперь Олимп торчит, ничтожный сгусток тени,
Готовясь к подвигам распутств и преступлений,
И верит, будто Пан, великий Пан, — сражен;
Что сам Юпитер, туп, громами восхищен,
Дал волю молниям, свободу аквилонам
И глупого орла пустил летать над троном, —
До этой суеты какое дело мне,
Чей превосходит рост морскую глубь втройне?
О люди, мне смешны боязни вашей путы;
Все эти божества лишь выскочки и плуты;
Ах, эта чернь, кого богами чтите вы,
Разбойничала лишь средь звездной синевы,
И горы, и леса, и тихие долины, —
Все ими растлено с подножья до вершины.
Мне это ведомо и, пав и недвижим,
Величьем гибели я все ж мешаю им!
О нет, я не боюсь! На их наскок единый
Ответить я готов грохочущей лавиной!
Зову ворами их, укравшими весь свет,
И не хочу и знать — приятно им иль нет!


Вам, люди, кажется, что боги в вечной злобе
Меня, грозящего, навек замкнули в гробе, —
Пусть; я забыл, я сплю; и безразлично мне,
Юпитер молнию стремит ли в вышине.
Есть флейта у меня; бродя по горной круче,
Я оглашаю дол мелодией певучей,
А боги пусть рычат и ропщут, — не боюсь!
Кто может помышлять, что я хоть обернусь,
Хоть взгляд один метну на них с утесов горных,
Что испугаюсь я в глуби лесов просторных
И хоть на миг прерву и песню и мечту,
Заслышав тяжкий гром, дробящий высоту!

СПЯЩИЙ ВООЗ

Усталый, лег Вооз у своего гумна.
Весь день работали, и он трудился тоже,
Потом обычное себе устроил ложе
У вымеренных куч отборного зерна.


Немало ячменя собрал он и пшеницы,
Но жил как праведник, хотя и был богат;
И в горнах у него не распалялся ад,
И грязи не было в воде его криницы.


Серебряным ручьем струилась борода
У старца щедрого. Коль нищенка, бывало,
Упавшие с возов колосья подбирала:
«Побольше сбросьте ей», — он говорил тогда.


Не знал кривых путей и мелочных расчетов,
Одетый в белое, как правда, полотно.
Для бедных доброе текло его зерно,
Как из открытых всем, из общих водометов.


Любил родню и слуг, работал на земле,
Копя, чтоб отдавать, хозяин бережливый.
А жены думали: «Пусть юноши красивы, —
Величье дивное у старца на челе».


Тот возвращается к первичному истоку,
Кто в вечность устремлен от преходящих дней.
Горит огонь в очах у молодых людей,
Но льется ровный свет из старческого ока.

***

Итак, Вооз лежал у своего гумна.
Окончен страдный день — и в сладостной истоме
Вокруг него жнецы заснули на соломе…
То было в давние, иные времена.


Израиль жил в шатрах, согласно выбирая
Судью для всех племен. Земля, еще храня
Следы каких-то ног чудовищных, со дня,
Как миновал потоп, была совсем сырая.

***

И как Иаков спал и как Юдифь спала,
Так ныне спал Вооз. И над скирдами хлеба
Чуть приоткрылась дверь раскинутого неба,
Чтоб греза странная на спящего сошла.


Увидел он, дивясь, как у него из чрева
Потомков длинный ряд — огромный дуб восстал.
И некий царь вещал внизу под сенью древа,
И некий бог вверху в мученьях умирал.


Но голосом души в смятенье и в испуге
Вооз шептал: «Увы! Обманчив сонный бред.
Я прожил более восьмидесяти лет
И сына не имел, и нет моей подруги.


От ложа мужнего ты взял ее, творец,
И на твоем она теперь почиет ложе.
Но, разлученные, мы с нею слиты все же:
Она во мне жива, а я почти мертвец.


Потомство от меня? Ужель поверю бреду?
С мечтой о сыновьях проститься мне пора.
Да, юность нам дарит чудесные утра,
Из ночи день встает и празднует победу


Но вот я одинок, мой вечер подошел,
И, старец, я дрожу, как зимняя береза.
К могиле клонится теперь душа Вооза,
Как тянется к ручью на водопое вол».


Так говорил Вооз, и в небосвод полночный
Незрячий взор его был смутно устремлен.
Как розы под собой не видит ясень мощный,
У ног своих жены еще не чуял он.

***

Пока Вооз дремал, совсем неподалеку
Моавитянка Руфь легла, открывши грудь,
И сладко маялась, и не могла уснуть,
И с тайным трепетом ждала лучей востока.


Вооз не знал, что Руфь у ног его легла,
А Руфь не ведала, какой послужит цели.
Отрадно и свежо дышали асфодели;
По призрачным холмам текла ночная мгла.


И ночь была — как ночь таинственного брака;
Летящих ангелов в ней узнавался след:
Казалось иногда — голубоватый свет,
Похожий на крыло, выскальзывал из мрака.


Дыханье спящего сливалось в темноте
С журчаньем родников, глухим, едва заметным.
Царила тишина. То было ранним летом,
И лилии цвели на каждой высоте.


Он спал. Она ждала и грезила. По склонам
Порою звякали бубенчики скота;
С небес великая сходила доброта;
В такое время львы спускаются к затонам.


И спал далекий Ур, и спал Еримадеф;
Сверкали искры звезд, а полумесяц нежный
И тонкий пламенел на пажити безбрежной.
И, в неподвижности бессонной замерев,


Моавитянка Руфь об этом вечном диве
На миг задумалась: какой небесный жнец
Работал здесь, устал и бросил под конец
Блестящий этот серп на этой звездной ниве?

ЛЬВЫ

Некормленные львы в своем ревели рву,
Природе жалуясь великой, что ко льву
Всегда заботлива в тиши его берлоги.
Три дня не ели львы и, в злобе и тревоге,
Готовы растерзать мучителей-людей,
Сквозь кровлю из полос железных и цепей
Глядели на закат, плескавший кровью алой.
И путник вдалеке страшился запоздалый,
Услыша грозный рык средь голубых холмов.


Не молк у пленников по ребрам хлест хвостов,
И стены рва тряслись — такой голодной страстью
Делились рыжие глаза с багряной пастью.


Ров был глубок; его, обманывая рок,
Скрываясь некогда с детьми, прорезал Ог:
Они, сыны земли, утес пробили темный,
Выдалбливая в нем себе дворец огромный;
Но головами был проломлен мощный свод,
И свет в дыру с тех пор неудержимо бьет,
И для ночной тюрьмы стал крышей блеск лазури.
Навуходоносор, когда царил в Ассуре,
Плитою перекрыть отверстье приказал;
Он счел, свирепый царь, что славно тот подвал,
Знакомый некогда святому старцу Ною,
Гигантам строенный, послужит львам тюрьмою.
Их было четверо, ужасных. Слой костей
Устлал в пещере пол. И пролегла по ней,
Окутывая львов, густая тень утесов.
Метались львы, топча презренный прах отбросов,
Животных остовы, людские костяки.


Лев первый вспоминал содомские пески;
Когда-то, в полноте своей свободы дикой,
Он жил в пустыне Син, в ее тиши великой
И одиночестве. И горе тем, кого
Валил на землю взмах косматых лап его!
То был песчаный лев.


Второй — он жил когда-то
В глуби могучих рощ на берегах Евфрата;
Дрожало все, его завидев у воды;
И, чтоб его загнать, пришлось глотнуть беды:
Охота двух царей нужна была и сети.
Рычал он. То был лев лесной.


Был горным третий.
Блуждая по горам бесшумною стопой,
Он в тесном дружестве был с ужасом и тьмой:
Бывало, в некий миг, послушав глубь ночную,
Бараны и быки бросались, врассыпную
К оврагам. Все бегут: пастух, боец и жрец —
И грива страшная являлась наконец.


Четвертый, грозный зверь, свирепый и надменный,
Был лев береговой — с дюн, орошенных пеной.
До плена своего он возле вод бродил.
Гур, укрепленный град, на том прибрежье был;
Шел дым из труб его; в порту кишела стая
Судов, скопленьем рей над морем вырастая;
Крестьянин, манною наполнив свой мешок,
Входил туда; въезжал, гоня осла, пророк;
Народ был радостен, как голуби в лазури;
На главной площади большой был рынок в Гуре,
И аморреянин туда янтарь свой нес,
И кость слоновую вез эфиоп; овес —
Ашеровы сыны, и аскалонцы — масло;
От гурских кораблей сиянье моря гасло!
Но этим городом был гордый лев стеснен;
Мечтая в сумерках, нередко думал он,
Что слишком много там людей и много шума.
Гур был суров и тверд: лишь ночь сойдет угрюмо,
Три бруса тяжкие спускались у ворот;
Торчали меж зубцов, переграждая вход,
То буйволовый рог, то рог единорога;
Стена — как бы герой — вздымалась твердо, строго;
И море зыбилось невзнузданной волной
В неодолимом рву — сто футов глубиной;
Не псы свирепые, что в конуре бы выли, —
Два змия, пойманных средь камышей на Ниле,
Волхвом обученных нести охрану врат,
У входа стерегли несокрушимый град.
Но лев, приблизившись однажды ночью темной,
Одним прыжком тот ров перемахнул огромный
И раздробил, вонзив свирепый ряд зубов,
Ворота стойкие, тройной сломав засов,
И, не заметив их, смял страшных двух драконов
Под грудой рухнувшей упоров и заслонов;
Когда ж на берег свой потом вернулся он,
От града и людей остался бледный сон,
И, — чтоб таился тигр и гриф гнездился, страшен, —
Кой-где фантомы стен под призраками башен.


Лежал он, этот лев, на плитах животом, —
Он не рычал, — зевал; в подвале гнусном том,
Где жалкий человек его обрек на муку,
Он голод презирал, он чувствовал лишь скуку.


Метались три других и кровяным зрачком
За птицей, тронувшей решетку их крылом,
Следили; на дыбы вставал в них голод; зубы
Жевали тьму сквозь рык, раскатистый и грубый.


Вдруг в темном уголке загрохотал замок;
Решетка сдвинулась; на роковой порог
Стал человек; его пугливо чьи-то длани
Толкали; в белые он облачен был ткани.
С могильным скрежетом задвинулся засов,
И человек во тьме один стоял средь львов.
И, в пене, хищники, щетинясь рыжей гривой,
Вмиг ринулись к нему, издав нетерпеливый
Тот рев, где ненависть зовет на кровь, спеша,
Где гневная звучит и дикая душа
С ее свирепостью, безумьем, мятежами.
И человек сказал: «Да будет мир над вами,
Львы». Поднял руку он. Остановились львы.
Шакал, что роется среди морской травы
В обломках корабля, весь корчась; плосколобый
Медведь; полночный волк, что разрывает гробы, —
Все злобны. Что гнусней безжалостных гиен?
Подкравшись, тигр прыжком хватает жертву в плен.
Но благородный лев, с широким шагом, яро
Свой коготь вздев, порой не нанесет удара, —
Великим будучи мечтателем ночей.


Львы, кучей плотною над грудами костей,
Казалось, меж собой совет в тиши держали;
Так старцы мудрые раздор бы охлаждали,
В раздумье шевеля седою мглой усов…
Сухое дерево кидало тень на львов.


«Львы! — к братьям обратясь, промолвил лев песчаный. —
Лишь этот человек вошел, — мне полдень рдяный
Пригрезился, в краю, где мчат самумы зной, —
И вечных далей вздох повеял надо мной.
К нам этот человек явился из пустыни».


А лев лесной сказал: «Те дни далеко ныне,
Но помню шелест фиг, и пальм, и кедров, — тот,
Что день и ночь плескал в мой беспечальный грот;
И даже в час, когда земля и твердь молчала,
Листва зеленая мне песнею звучала.
Лишь человек сказал, — мне сладких слов излом
Напомнил клик из гнезд, укрытых мглой и мхом.
К нам этот человек из мощных рощ явился».


А тот, кто ближе всех к пришельцу подступился,
Весь черный, горный лев сказал: «Наш человек
С Кавказским кряжем схож, не дрогнувшим вовек,
С величьем Атласа; лишь руку он нежданно
Приподнял, — думал я, что то хребет Ливана
Воздвигся, тень метнув громадную в простор.
К нам этот человек сошел бесспорно с гор».


Тот лев, что некогда бродил над зыбью моря,
Рычаньем тягостным с его рычаньем споря,
Сказал, четвертым: «Нет. Мне свойственная стать —
Познав величие, про горечь забывать;
Вот почему всегда я жил в соседстве с морем.
Пусть пенились валы — его улыбку зорям
Я часто видывал, игру в лучах луны
И в солнце, выплывшем из мрачной глубины;
И я привык, о львы, взирая в бесконечность,
И бездну чувствовать себе родной и вечность!
Как посетитель наш не звался б на земле, —
Он свет небес принес в глазах и на челе.
К нам этот человек пришел, друзья, от бога!»


Лишь ночь сошла на мир из синего чертога,
Страж глянуть вздумал в ров и, робкий раб, тишком
К решетке прилепясь бледнеющим лицом,
В неясной глубине заметил Даниила:
Стоял он, выпрямясь, и созерцал светила,
Задумчиво глядя вглубь звездной синевы, —
А в темноте ему лизали ноги львы.

СОВЕСТЬ

Собрав всклокоченных детей, одетых в шкуры,
Сквозь бурю и грозу, косматый и понурый,
Брел Каин, трепеща пред гневом Иеговы.
Когда спустилась ночь на скалы и на рвы,
Остановился он над пропастью у края.
Жена и сыновья, без сил, изнемогая,
Сказали: «Ляжем здесь на землю и уснем».
Он не уснул: сидел и думал об одном.
Вдруг, голову подняв, раскрытое широко
Он в небе гробовом, во тьме, увидел око,
Что зорко на него глядело между скал.
«Мы мало отошли», — он, задрожав, сказал.
И, растолкав детей, подняв жену седую,
Он вновь пустился в путь сквозь темноту ночную.
Бежал он тридцать дней и столько же ночей,
Без сна, без отдыха, гоня жену, детей,
Не смея посмотреть назад, дрожа от шума,
Таясь и крадучись. И вот пред ним угрюмо
Простерся океан. Промолвил Каин: «Тут
Мы остановимся; тут мы найдем приют,
Здесь край земли; ничьей мы здесь не встретим мести».
Присев, он увидал опять, на том же месте,
Все тот же зоркий глаз в суровых небесах.
И черным трепетом в него ударил страх.
«О! Спрячьте же меня!» — он завопил. И дети
Глядят отец дрожит, как зверь, попавший в сети.
Он крикнул Явелю, отцу племен степных,
Что меж песков живут в палатках шерстяных:
«Здесь, с этой стороны, меня прикрой палаткой!»
И дети облекли его стеною шаткой,
Прижав ее концы камнями и свинцом.
«Теперь исчезло все?» — склонясь к нему лицом,
Спросила Цилла. «Нет! — ответил он сурово
Прекрасной внучке. — Нет! Меня он мучит снова!»
Ювал, отец племен, живущих в городах,
Придумавших игру на гуслях и рожках,
Сказал: «Я за стеной его укрыть сумею».
И стену медную воздвигли, и за нею
Лег Каин и сказал: «Он все-таки глядит!»
Сказал Енох: «Тогда возьмемся за гранит,
И город выстроим в кольце высоких башен,
Чтоб всех отпугивал, чтоб черен был и страшен,
Построим цитадель, закрыв навеки вход».
Отец всех кузнецов, сам Тувалкаин, — тот
Построил грозный град, чудовищный, громадный.
Пока работал он, другие братья жадно
Ловили всех, кого родил Енос иль Сиф,
И отпускали их живыми, ослепив;
И стрелы по ночам пускали в купол звездный.
И город стал похож на город адской бездны:
Взамен степных шатров сложен гранитный склеп,
И глыбы связаны кольцом железных скреп;
От тени черных стен ночь залегла в просторы;
Строй башен поднялся, огромных, точно горы;
И надпись выбили: «Для бога вход закрыт».
Когда закончили крепленье глыб и плит,
Был Каин помещен средь келии гранитной,
Но дик был вид его. «Исчез ли ненасытный
Тот глаз?» — спросила дочь, припав к его ногам.
И Каин отвечал: «Нет, он все время там!»
Потом он стал кричать: «Копайте подземелье!
Укрыться я хочу навек в подземной келье!
Незримым стать для всех и видеть только мрак!»
И яму вырыли, и Каин подал знак,
Что рад он, и его в провал спустили темный.
Когда ж простерся он, косматый и огромный,
И каменный затвор над входом загремел, —
Глаз был в могиле той и на него глядел.

ЗЕМЛЯ Гимн

Она — земля, она — равнина, плоть полей;
Она мила тому, кто зерна бросил ей;
Она — ковер для сна ночного.
Светила вечного ее лелеет свет,
Смеясь, вращается среди сестер-планет
Она вкруг очага родного.


Ей мил горячий луч, друг шелестящих нив,
И ветра буйного целительный порыв,
И лиры струнное дыханье,
И в тучах молнии стремительный излом,
Который всех страшит, но в сумраке ночном
Нам обещает дня сиянье.


Привет тебе, земля! Привет зари лучам
И мириадам глаз, в ночи раскрытых нам,
Цветам и гнездам в полдень ясный!
Привет снегам вершин в полночной тишине,
Привет лазури дня и небу в вышине,
Где зори вечны и прекрасны!


Ей мил небесный свод, что всем раскрыт равно
И чей покой смутить нам, смертным, не дано,
Что нашу низость и пороки,
Печаль глубокую и заглушенный смех,
Беспечность наших дел и суету утех
Целит молчаньем звезд высоких.


Земля безбурна там, где ропщет океан.
Земля прекрасна. Ей покой великий дан.
Она в траве лежит стыдливо,
В лучах любовник май склоняется над ней,
И шлет она грозе, чтоб та была добрей,
Крестьянских хижин дым ленивый.


Не громыхай же, гром, щади людей труда!
Земля так ласкова, но вместе с тем горда.
Она свежее розы алой,
Для тех, кто трудится, ее приветлив лик;
Для всех невинности она живой родник
И справедливости начало.


В ней скрыто золото, и хлеб растит она;
В том, что живет сейчас, питает семена
Времен, еще нам предстоящих.
Она лелеет птиц, любовь поющих нам,
И ручейки в тени, и по крутым горам
Широкий лес дубов шумящих.


Гармония — ее священнейший закон.
Лишь повелит она — тростник речной склонен
Пред дуба кроною широкой.
В ней равновесие — опора всех начал, —
И кедру надобно, чтоб гордо он стоял,
Согласье травки невысокой.


Она равняет всех и смешивает прах
Погонщика волов с тем, кто царит в веках.
И что ей Александра имя?
Шлет души к небесам, беря себе тела,
Сама не ведая, в своем незнанье зла,
Какая разница меж ними.


Всем платит долг она: дню — ночь она дает,
А ночи — день, скале — траву, цветенью — плод;
Питает нас из рода в роды.
Ей верит дерево, с ней спорит человек:
Он тяжбу трудную ведет из века в век
С священной силою Природы!


Она взрастила вас, Адам и Иафет,
Потом взяла себе; и стерла Тира след
Без размышленья и пощады.
Что Спарта ей и Рим? Мемфис лежит в камнях,
И там, где род людской шумел на площадях,
Теперь звенят одни цикады.


Зачем? Чтоб мирно спал тот, кто в гробницу лег.
Зачем? Чтоб после всех крушений и тревог
Апофеоз был воздаяньем,
Чтоб вслед сказавшим «нет!» шли те, кто скажет «да!».
Вещей великое молчанье.


Земле милы жнецы. Вечернею порой
Для них она прогнать хотела б черный рой
Ворон, кружащих над полями,
Когда усталый бык уже едва бредет,
Когда с полей домой торопится народ
И плуг сверкает лемехами.


Она растит цветы, чей жизни краток срок, —
Но разве небеса их слышали упрек?
От белых лилий, винограда,
От миртов в час грозы среди ревущей тьмы
Ни осуждения, ни слез не видим мы,
Как и не знаем жалоб сада.


Всю книгу тайную раскрыла нам земля;
Свершила, что могла: мир низвела в поля,
В утесы дикие и чащи,
Чтоб просветить умы Гермеса сыновьям,
Умеющим читать пока лишь по складам,
При отблеске свечи дрожащей.


Рожденье, а не смерть — вот цель ее. У ней
Язык, чтоб говорить, и острых нет когтей.
Когда ж со злобою неправой
Война ей взрежет грудь глубокой бороздой, —
В негодовании земля, скорбя душой,
Глядит на плуг ее кровавый.


В мучениях кричит она своим сынам:
«К чему ваш гнев и кровь? Что даст пустыня вам?
Зачем губить садов цветенье?»
Земля не любит злых, ненужных ей людей,
И жалко ей до слез растоптанных полей,
Бессмысленного разрушенья.


Земля Церерою была во мгле веков,
Колосьев матерью, и пашен, и лесов.
И слышу я ее укоры:
«Сыны! Деметра я, богиня из богинь,
Постройте же мне храм среди своих пустынь
На склонах вечной Каллихоры!»

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ

Отвиль-Хауз, сентябрь 1857.
Те, кто соблаговолят заглянуть в эту книгу, вряд ли составят себе о ней ясное представление, если не будут помнить при этом, что перед ними только начало незавершенного труда.
Значит, эта книга всего лишь отрывок? Нет. Она существует как нечто законченное. Читатель найдет в ней и вступление, и середину, и конец.
И в то же время это как бы первая страница другой книги.
Может ли начало быть единым целым? Без сомнения. Ведь колоннада — это уже постройка.
Дерево, будучи началом леса, представляет собой нечто цельное. Своими корнями оно обособлено, своими соками связано с общей жизнью. Само по себе оно является только деревом, и вместе с тем оно уже предвещает лес.
Если бы подобные сравнения не звучали несколько напыщенно, можно было бы сказать, что эта книга столь же двойственна. Она существует как единое целое; она существует как часть общего замысла.
Что же представляет собою этот замысел?
Отпечатлеть человечество в некоей циклической эпопее; изобразить его последовательно и одновременно во всех планах — историческом, легендарном, философском, религиозном, научном, сливающихся в одном грандиозном движении к свету; и — если только естественный конец не прервет, что весьма вероятно, этих земных трудов прежде, чем автору удастся завершить задуманное, — отразить, словно в лучезарном и сумрачном зеркале, эту величественную фигуру — единую и многоликую, мрачную и сияющую, роковую и священную — Человека; вот из какой мысли, или, если хотите, из какого побуждения родилась «Легенда веков».
Из заглавия этого тома видно, что он является лишь первой частью, первой серией цикла.
Стихотворения, составляющие этот том, — только слепки с профиля человечества в его последовательных изменениях, начиная с Евы — матери людей, и кончая Революцией — матерью народов; слепки, снятые то с эпохи варварства, то с эпохи цивилизации и почти всегда с живой истории; слепки, отлитые из маски веков.
Когда к этому тому присоединятся другие и труд мой несколько приблизится к завершению, эти слепки, расположенные примерно в хронологическом порядке, составят как бы галерею барельефов человечества.
Как для поэта, так и для историка, как для археолога, так и для философа каждый век несет с собой изменения лика человечества. В этом томе, который, повторяем, будет продолжен и восполнен, читатель найдет отражения этого меняющегося лика.
Он найдет здесь нечто от прошлого, нечто от настоящего и как бы смутный прообраз будущего. Вообще же эти поэмы, различные по сюжетам, но вдохновленные единой мыслью, связаны между собой нитью, которая порой так истончается, что становится почти невидимой, но не обрывается никогда, — великой и таинственной нитью в лабиринте человечества, именуемой Прогрессом.
Так в мозаике каждый камень имеет свой цвет и форму, но только их сочетание создает образ. Образ этой книги, как мы уже сказали, — Человек.
Однако не следует забывать, что по отношению к целому, пока еще незавершенному труду эта книга является тем, чем увертюра является по отношению к симфонии. Она не может дать точного и полного представления о целом, хотя в ней уже виден проблеск всего творения.
Замысел поэмы, зреющей в сознании автора, здесь лишь приоткрывается.
Что ж касается этого тома, взятого в отдельности, автору остается сказать о нем всего несколько слов. Если человеческий род рассматривать как великую коллективную личность, совершающую в течение многих эпох ряд деяний на земле, то она предстанет перед нами в двух планах — историческом и легендарном. Второй не менее достоверен, чем первый, а первый не менее гадателен, чем второй.
Мне не хотелось бы, чтобы эти последние слова навели читателя на мысль, будто автор принижает огромную ценность исторических знаний. Из всех видов славы, венчающих человеческий гений, нет более ослепительной, чем слава великого историка-мыслителя. Автор хочет только, не умаляя значения истории, утвердить значение легенды. Геродот творит историю, Гомер — легенду.
В этом томе преобладает легенда, которая окрашивает все поэмы. Эти поэмы словно передают друг другу светильник, хранимый человечеством. Quasi cursores. [4]Именно этот светильник, пламя которого — истина, образует единство книги. Все поэмы, — во всяком случае те из них, которые посвящены прошлому, — содержат либо накопленную, либо угаданную правду истории. Иногда вы найдете в них вымысел, но никогда не найдете подделки; никакого сгущения красок; абсолютная верность колориту времени и духу различных цивилизаций. Так, например, в «Падении Рима» нет ни одной мелочи, которая не отличалась бы строжайшей точностью; сквозь восторженность турецкого историографа Кантемира проступает магометанское варварство именно таким, каким оно изображено на первых страницах «Зим-Зизими» или «Султана Мурада».
Автор не сомневается, что люди, хорошо знакомые с историей, почувствуют правдивый и искренний тон этой книги. Одна из поэм заимствована, — автор мог бы сказать — переведена, — из евангелия. Две другие («Сватовство Роланда» и «Эмерильо») — разрозненные листы огромной средневековой эпопеи («Великий Карл, король седобородый…»). Эти две поэмы возникли непосредственно из героического эпоса рыцарских времен. Это история, подслушанная у преддверия легенды.
Что касается зарождения некоторых других поэм в уме автора, то об этом можно составить себе понятие, прочитав несколько строк, помещенных в виде эпиграфа к стихотворению «Ответ Момотомбо», — строк, из которых и возникла эта вещь. Автор сознается, что часто он довольствовался почти недоступным невооруженному глазу, еле уловимым намеком, затерянным в хронике или предании. Поэту и мыслителю не возбраняется угадывать в фактах общественной жизни то, что натуралист угадывает в явлениях природы, когда он воссоздает допотопного зверя по отпечатку когтя или по лунке зуба.
Кое-где пробел, кое-где излишне тщательное и кропотливое изображение какой-нибудь подробности — таковы уязвимые стороны всякого незавершенного труда, отданного на суд читателей. Такое нарушение пропорций иногда оказывается мнимым. Читатель, конечно, должен дождаться появления всей «Легенды веков», чтобы верно судить об этих изъянах. Так, например, узурпация власти играет такую огромную роль в образовании средневековых государств и с запутанной историей инвеститур связано столько преступлений, что автор счел необходимым запечатлеть все это в трех основных его воплощениях, в трех драмах — «Маленький король Галисии», «Эвриадю» и «Доверчивость маркиза Фабрицио». То, что сейчас, быть может, производит впечатление чрезмерной растянутости, позднее во всем цикле покажется вполне пропорциональным.
Светлые картины редки в этой книге; но ведь и в истории они не так уж часты.
Как убедится читатель, автор, рисуя судьбы людей, не вырывает их из окружающей жизни. Чтобы извлечь из человеческой души поистине живые звуки, он приводит человека в соприкосновение с существами отличными от него, именуемыми животными, предметами, мертвой природой, — существами, выполняющими некую роковую роль в непостижимом строе мироздания.
Такова эта книга. Автор предлагает ее публике, не скрывая от себя ее глубочайшего несовершенства. Это лишь стремление к идеалу, не более.
Но здесь, по-видимому, требуется объяснение.
Мы надеемся, что в дальнейшем, когда будут опубликованы другие тома этого цикла, станет ясна связь, соединяющая по мысли автора «Легенду веков» с двумя поэмами, почти уже законченными, из которых одна является развязкой, а другая — истоком эпопеи: «Конец Сатаны» и «Бог».
Итак, развивая сказанное выше, автор считает возможным уже сейчас ознакомить читателей с замыслом довольно обширного поэтического полотна, возникшим у него в уединении, замыслом, в котором должна отразиться единственная проблема — Бытие в его трех обличьях — Человечество, Зло, Бесконечность — прогрессивное, относительное, абсолютное. Трем этим обличьям и соответствовало бы то, что можно назвать тремя песнями — «Легенда веков», «Конец Сатаны», «Бог».
Сейчас выходит в свет первая серия набросков к этому полотну. Остальные за нею последуют.
Никто не может поручиться, что окончит начатое им; ни одна минута дальнейшего труда над задуманным не в нашей власти; возможность продолжения, увы, зависит от жизни; и даже слабейшему из людей дозволено иметь благие намерения и высказывать их.
А намерение этой книги — благое.
Совершенствование человеческого рода из века в век; человек, идущий из мрака к идеалу; райское преображение земного ада; медленное и неуклонное пробуждение свободы; право на эту жизнь и ответственность за будущую; некий священный гимн в тысячу строф, исполненный глубочайшей веры и достигающий вершин самой возвышенной молитвы; драма мироздания, освещенная ликом создателя, — вот чем должна стать эта поэма, если только бог, владыка человеческих жизней, дозволит ее завершить.

III. ПРИБЫТИЕ

О, кони ярые, — как сумрачен их пыл!
Клубы дыхания не вьются вкруг удил,
И в черноте их глаз взор не блестит звездою.
Пока, холодные, безмолвной чередою
Они вдвигались вглубь унылой темноты,
Свидетельница-ночь туманные холсты
Плотнее и плотней на небо надвигала;
И дрожь могильная деревья сотрясала, —
Ладони вздетые истерзанных ветвей, —
Пока вдоль Тюильри среди нагих аллей
Шагали поступью размеренной и смелой
Два черных всадника и с ними всадник белый.


Пред ними, точно мыс, где в клочья рвется вал,
Террасы вскинутой гранитный угол встал.
Движенье тяжкое внезапно прекратилось.
Мрак тишиною стал. Прибытие свершилось.


Клубила зыбь река, одета темнотой.

***

О ужас! В глубине, на площади пустой,
Где статуя была, на месте, где недавно
«Любимый» высился надменно и державно,
Торчали, жуткие, в глуби небес ночных —
Два черные столба и лезвие меж них
Косоугольное, зловещее, нагое;
Пониже круг зиял, как будто слуховое
Окно, раскрытое во тьму; и тяжело
Две тучи в небесах клубились; в них число
Читалось грозное — год девяносто третий.


То эшафот стоял, не виданный на свете.


Он мрачно цепенел. За этим срубом взгляд
Уже угадывал какой-то бездны скат;
Деревья с трепетом взирали на виденье,
И ураган свое придерживал стремленье,
На смутный силуэт метнув пугливый взор.
Все было дико здесь. Чудовищный прибор,
Чернее траура и злодеянья рдяней,
Стоял загадкою на вековечной грани
Геенны и небес, в себе одном тая
И ненависти блеск, и мрак небытия!


Под нож косой ведя, там лестница вставала.
Машина страшная, казалось, пролагала
Всему живому путь к могиле мировой.
Тот пурпур, что течет дымящейся струей
На бойнях, ручейком горячим и багровым,
На черной мостовой неизъяснимым словом
Запекся меж камней: то было слово «Суд».
Казалось, что прибор, мертво торчащий тут,
Неописуемый, спокойный, безвозвратный,
Был безнадежностью построен необъятной
И возникал из мук, терзаний и руин;
Что эти два столба в пустыне, где один
Блуждает человек, раскрыв слепые очи,
Стояли некогда шлагбаумами ночи;
И мог бы острый взор в тумане гробовом
Прочесть на первом: «Власть», «Безумье» — на втором.
Круг, раскрывавшийся под сталью обагренной,
Был схож с ошейником тюремным и — с короной!
Казалось, тяжкий нож, страшилище ночей,
Был выкован из всех пресыщенных мечей,
И влил в него Ахав железо и Аттила.
Вся мощь небытия над местом этим стыла,
Сквозь облака всходя в грозящий небосвод.
Кругом Незримое свершало свой полет.
Ни крик, ни шум, ни вздох тут не звучал. Порою
(И ужас королей тем умножался вдвое)
Меж роковых столбов, венчающих помост,
Слегка редел туман, и лился трепет звезд.


И ясно было: бог, в небесные глубины
Укрывшийся, не чужд печальной той машины;
Вся тяжесть вечности легла на месте том,
И площадь мрачная была ей рубежом.

***

И короли прочли то слово меж камнями.


Кто мог бы зоркими их подстеречь глазами.
В миг этот роковой, тот с дрожью б разглядел,
Что бледны стали все три статуи, как мел.


Молчали всадники; и все кругом уснуло;
И если бы часы вдруг смерть перевернула,
То слышно было бы шуршание песка.


Вдруг голова всплыла; чернели два зрачка
На восковом лице; кровь из нее бежала.


Все трое вздрогнули. На рукоять кинжала
Литого пращура легла рука, дрожа;
Он голове сказал, отведавшей ножа
(Беседы дьявольской и бездна устрашилась):


«Ах! Искупление, что здесь осуществилось,
Конечно, ангелом господним внушено?
В чем грех твой, голова? В твоих глазах — черно,
И ты бледней Христа распятого, чья мука
Спасала мир… В чем грех?»


«Внук вашего я внука».


«Чем ты владел?»


«Венцом. О, как заря страшна!»


«Как звать машину ту, что здесь возведена?»


«Конец!» — вздохнула тень с покорными глазами.


«Кем создана она?»


«О предки, предки! Вами!»

***

Да будет так. Но то, в чем ненависти яд, —
Не цель и не исход. И зори заблестят.
И к счастью приведет, — что темнота ни делай,
Труд, этот мученик смеющийся и смелый.
Жизнь ясноглазая — всегдашний цвет могил;
И над потопами — взлет голубиных крыл.
Надежда никогда «ошиблась я» не скажет.
Смелей, мыслители! Никто вам рук не свяжет;
Над бездною ночной, над черной хлябью бед
Стремите рой идей и гордой веры свет!

***

Прогресс — он шествует широкими шагами.
Терзать мучителей, глумиться над врагами —
О нет: не это цель под небом, льющим в нас
Добро, согласие, прощение, экстаз.
Поймите: всякий раз, как шар земли железный
На дюйм приблизит рай, на дюйм уйдет от бездны,
Зажжет в ночи маяк, разрушит скрытый риф,
И, к радости глаза и души устремив,
Народы ищут путь в любви, в мольбе, в боренье, —
То с неба светлое нисходит одобренье.


Все руки сблизятся; преодолев разлад,
Все успокоится; противник станет — брат;
Единство стройное мы, наконец, узнаем
Всего, что признаем, всего, что отрицаем;
Пробьется аромат сквозь грубую кору;
Идея озарит бездумных сил игру;
Души и тела спор, борьба Марии с Марфой,
Предстанет звучною, с волной аккордов, арфой,
Бездушной глине дух подарит поцелуй,
И плоть материи проникнет в говор струй;
Поможет песне плуг, и труженик цветами
Украсит лоб, клонясь над пышными снопами.
Вполне безгласных уст для слов высоких — нет!
С киркою рудокоп и со строфой поэт
Всё то же золото, всё ту же тайну ищут,
Хоть люди по тропам, еще неверным, рыщут,
Размокшим от дождя, белеющим в пыли!
Мы в братстве растворим все горести земли;
Служить заставит бог расчет и размышленье,
И труд, и знания — задаче исцеленья.


День завтрашний — не зверь, что жертву стережет,
И не стрела, что в нас, уйдя, вчерашний шлет.
О нет! Грядущий день уже средь нас, народы!
Он хлеба ищет всем, и права, и свободы;
В решительном бою он бьется, не согбен;
Взглянув, как он разит, поймем, как любит он!
Глядите: он идет, боец, в закрытом шлеме,
Но он откроется, народы, — будет время!
Покуда ж делает свое он дело; взор
Льет мысли жгучий блеск в решетчатый прозор.
За женщин бьется он, и за детей он бьется,
За светлый идеал, что миру улыбнется,
За душу, за народ — и в мрачной схватке той
Сверкает взор его предутренней звездой.


Огромный щит его с девизом «Испытаем!»
Откован из лучей, каких еще не знаем.
Во Франции свершив, в Европу он пойдет.
Он гонит пред собой невежество, и гнет,
И суеверие, опутавшее души,
И предрассудков рой, жужжащих людям в уши.
Не бойся же его, забытый горем мир:
Сегодня битва он, а завтра будет — мир.

***

Кто ищет Истину, тому она предстанет.


Вперед, за шагом шаг. Движенье не обманет.
Прогресс же, на бегу взвивая ореол,
Пугливо обходить не станет мрачный дол,
Где Революция мятется — зверь прекрасный.
Взяв молнию у ней, он луч ей вверит ясный:
Их много у него, чей взор сиянье льет;
Потом покинет он рычанья полный грот
И устремится вновь к своей великой цели,
Чистейшей всех снегов, что на горах белели
Когда-нибудь в веках, но дальше всяких гор:
То — Мир, сияющий сквозь голубой простор,
Гармония — стихий враждебных единенье,
Любовь — чудесное и жаркое свеченье.

***

Орел вернулся вновь на свой утес родной;
Он переведался там, в пропасти, с грозой.
Теперь, вперяя взор в багряное горнило,
Он грезит в тишине — как бы достичь светила!

II. КАРИАТИДЫ

О мощный каменщик, Жермен Пилон великий!
К тебе дошли из бездн немолчной скорби крики:
Ты понял, что резец оружьем может быть;
Ты не героев стал, не королей лепить,
Но, Сен-Жермен презрев, Шамбор, подобный сказке, —
Ты Новый Мост облек в трагические маски,
Ты мглу окаменил, резца являя власть.
Ты знал, что, скорбную распахивая пасть,
У ног полубогов стенают полузвери,
Знал все презрение, что скрыто в их пещере,
Рубцы всех адских мук, всех каторжных гримас,
Какими клеймлено лицо народных масс.
Гигант! В то время как ваятели другие,
В черты предвечного влюбляясь сверхземные,
Рельефы резали у входа в божий храм;
Когда на цоколе, где реял фимиам,
Они в лазурь небес, в прозрачные просторы,
Где трубы ангелов и ветровые хоры,
Как небожителя, чтоб грезил в вышине,
Взносили цезаря фантомом на коне;
Когда Тиберий ждал от них, лишенных чести,
Искусства, полного презренно-пышной лести;
Когда их бронзовых плавилен языки
Неронам и Луи лизали каблуки;
Когда они резец державный оскверняли
И двух — из мрамора и бронзы — слуг ваяли;
Когда, чтобы земле, влачащей груз цепей,
Любой Элагабал сверкнул иль Салмоней, —
Они, с мечом, с жезлом, являли ей тирана
Как недоступного для смертных великана,
Что в эмпирей взнесен, где зыблется заря,
В такую высь, где он казался бы, паря,
Сливающим свою надменную корону
С венцом, который тьма дарует небосклону,
Чтобы в священной мгле, скрывающей зенит,
Был лавроносный лоб сияньем звезд повит;
Меж тем как ставили они на постаментах
Громадных королей в их мантиях и лентах,
Князей, презренных всем, на медь сменивших грязь,
Рядили деспотов в архангелов, гордясь,
Старались, чтоб явил величие хозяин,
Монарх иль бог, — тобой, тобой — народ изваян,
Великий крепостной, чей дышит лавой рот,
Великий каторжник, великий раб, — народ!
Спустившись в бездну бед, и ужаса, и порчи,
Колодника судьбы ты смог подметить корчи.
Под Карлами, что кровь смывают с хищных рук.
Под злобными Луи средь Лесдигьеров-слуг,
Под чванным Франсуа, под куколкой Дианой —
Ты Энкелада гнев почувствовал вулканный,
Ты саван снял с живых, простертых в глубине
Могильной, крикнув им: «Ваятель я! Ко мне!
Все те, кто мучится, все те, кто плачет в страхе,
Все прокаженные, все, чающие плахи, —
Ко мне! Под цоколем, где торжествует медь,
Вдоль моста в камне вас я призову кишеть.
Нужда, болезни, скорбь, лохмотья, злая старость,
Оскалы голода, лачуг зловонных ярость, —
Ко мне! И этому — над вами — королю
Все ваши язвы я открытыми явлю;
Дам жизнь и плоть я вам, на камне иссеченным,
И вашим жалобам река ответит стоном;
Зимою, в темноте, под скорбный ветра вой,
К вам голоса дойдут всей бездны мировой —
Сюда, под ветхий мост, весь в пене, вихре, мраке!»


И древний Ужас тут явился из клоаки.
Во все чистилища твой острый взор проник;
Все чудища тебе явили черный лик,
И ты у них в глазах раздул огонь и вызов.
Рой лиц таинственных, вдоль каменных карнизов,
Спустился навсегда на мертвый камень плит,
Как стая мерзких мух, что из ночи летит.


О, мастерским резцом намеченные рожи!
Гиганты скорбные, творенья снов и дрожи,
Подвластные всему, что липко и черно,
И потому — в грязи и в брызгах заодно!
Их головы, где сплошь — помет и гнезда птичьи,
С форштевней каменных торчат в немом величье,
Нависнув над водой, как корабельный нос;
Тела их — в мостовой, под грохотом колес,
Под стукотней подков, под тихими шагами;
Упряжки тяжкие, взбодренные бичами,
Летят по ним, везя канаты, цепи, гроб, —
Летят; и в некий миг безжалостный галоп
Из плоти каменной (что может быть безмолвней?)
Копытом кованым вдруг выбьет связку молний!

***

О! Кто бы ни был ты, кто мыслит, кто не слеп,
К дням человечества, к путям его судеб, —
Приблизься, погляди и, трепеща, подумай!


Вот все они — толпой стесненной и угрюмой;
Вот те, что мучатся, что вызывают вздох;
Вот те, что под столом упавших ищут крох;
Вот те, что презрены, назначены для свалки;
Тут Санчо, там Скапен, здесь Дав, служака жалкий;
Химера из мечты в реальный рвется мир;
Лакей разинул рот, поняв, что он — сатир;
А вот носильщики всех человечьих тягот…
Глядят они, как всё, меняясь с году на год,
Родится, сходит в гроб, спешит невесть куда
И, поджидая тьмы, струится как вода.
На праздный этот бег взирает суд их строгий.
Река же, следуя рывкам своей дороги,
Бежит к неведомой свободе наугад, —
И пленники ей вслед, как Танталы, глядят.
И отблески волны, под каменным карнизом,
Порою пламенем бегут по лицам сизым;
Их мышь летучая касается крылом.
И что там — плач иль смех — разносится кругом?
О, пасти! Там мудрец, кого страшит пучина,
Пантагрюэля ждет, а встретит Уголино!
Там Дант является под маскою Рабле!
Тоска и ужас там иссечены в скале:
Лбы, где пыланье бездн, холодных как гробница!
Черты незримого! Теней бесплотных лица!
Сквозь дыры савана представший маскарад!
Какими чарами ваятель вызвал ад,
Чтоб Микеланджело и Мильтон посрамились?
На страшный карнавал все призраки явились
Из преисподней той, где тяжкий дых стихий!
С процессией своей чудовищный Куртий
Окаменел в стене из бреда и тумана!
Ужели никогда налетом урагана
Тех изваяний рой не будет разметен?
Так что же сделали, о боже, храм и трон
С народом, для кого мертвы и свет, и разум,
И все надежды, — с ним, чей плач и хохот разом
Гремят, когда из бездн его приметит взор
Лувр — с этой стороны, с той стороны — Собор?

***

О! Это творчество, и эти порожденья,
И трепеты души, встречающей виденья, —
Терзают гения и гнут его в дугу,
Чтоб в тайны он глядел на черном берегу.
Лишь этот низкий мир предстал тебе, столь странный,
Хрипящий в ярости и в страсти неустанной,
Безумья скорбного катя немолчный крик, —
Да, скульптор! — мысль твоя в высокий этот миг
Сроднилась навсегда с пучинами и тьмами.


Да, избранный из тех, в ком творческое пламя,
Да, мэтр, ты здесь обрел и мощь и славу с ней!
Семье могуществом гордящихся князей,
Правительствам, свой долг забывшим и законы,
Дворцам, чьи звездные взлетают ввысь фронтоны,
Колоссам царственным, взносящим в синеву
Хмельную от мечты и гордости главу,
Престолам сумрачным под небом-балдахином,
Монархам, — ты придал фундаментом глубинным
Народ! Под деспотом — толпу ты разместил.
Владыкам, блещущим в сознанье прав и сил,
В доверье ко всему — к портам, к ветрам, к прибоям, —
Ты, презирающий и мрачный, дал устоем
Тупым злодействам их и радостям пиров
Вот эту гидру тьмы с мильонами голов!
Под пышностью имен и славой древней крови,
Звучащих в громе труб и в орудийном реве,
Под ореолами их титулов пустых,
Условных доблестей и чванных прозвищ их,
Под всеми, кто кричит: «Я — высший! Алтари мне!
Я светоч, пурпур, меч! Сливайтесь в общем гимне!»,
Во мглу, прильнувшую к позорному столпу,
Ты безыменного гиганта ввел — толпу!
Под смехом, играми, любовью в парке сонном,
Под Валуа, Конде, Немуром и Бурбоном,
Под нежною Шеврез, кудрявою д'Юмьер,
Под всякой красотой, под роскошью сверх мер,
Под олимпийцами, средь их великолепий, —
Ты пытку изваял толпы, влачащей цепи:
Тоску безмерных масс, Голгофу мужичья
Опасного — в гранит врубила длань твоя.
Блистали господа, свершая святотатство —
Бессовестный дележ народного богатства,
Всё жрали, алчностью извечною горя,
Себе все радости, себе всю жизнь беря.
Венера Марсу взор дарила самый сладкий;
Надменно зыбились знамен победных складки;
У женщин — нагота, у королей — мечи;
Среди густых аллей охота шла в ночи;
Все было лишь дворцом, и пиром, и парадом.
А ты — ты породил вот с этим Лувром рядом
При блеске факелов, сверкающих из тьмы,
Решетку Нищеты — безвыходной тюрьмы, —
И лица бледные за той решеткой ржавой!
Вот обвинение ужасное! С их славой
Победоносцы битв, земные божества,
Чьи монументами освящены права,
Герои в золотых с алмазами кирасах,
Чтоб ослеплять глаза и путать мысли в массах,
Рубаки, щеголи с их лозунгом: «Монжой!»
Внушали радости над горестью чужой,
Лазурь бездонную и ласку солнца пили.
А ты, сновидец, ты, под их пятой, в могиле,
Обрел изломанный и корчащийся мир
И дал ему сойтись на свой, на черный пир!
На лбах отверженцев тупя резец упрямый,
Ты к чудищам высот прибавил чудищ ямы —
Народ, что день за днем свой проясняет лик
И, мощным будучи, становится велик.


О да, Иксионы наземного Аверна;
Поэмы яростной проклятья, боль и скверна;
Воров, цыган, бродяг и жуликов толпа,
Животных челюсти и парий черепа,
Что сплюснуты рукой невежества нещадной;
Калеки с их нытьем, с их жалобою жадной,
Крестьяне с лешими средь зарослей плюща;
Рот, изрыгающий ругательства, рыча;
Щека, измятая на мостовой, на ложе
Булыжном, худоба, продрогшая в рогоже;
Иссохший труженик, встающий до зари,
Кому велит Христос: «Люби!», а Мальтус: «Мри!»;
Бедняк, что весь дрожит, в себе сознав бандита,
Зараза тайная, что в смрадных норах скрыта,
Жильцов берущая в неизлечимый плен,
На тело нищего сползая с нищих стен;
Бездомных дурачков кривлянье и круженье;
Всех человеческих ночных мокриц кишенье;
Невинность под кнутом, младенчество в цепях;
Агоний вековых предсмертный бред и страх;
Отвратный Пелион под Оссою державной, —
Вот что нагромоздить сумел резец твой славный!
Пока художник там — для королей — ваял
Из бронзы дифирамб, из мрамора хорал,
Ты здесь, поэт, созвал застыть в гримасе вечной —
Под белизной богинь в лучах зари беспечной,
Под медью всадников, блистающих с высот, —
Зловещих масок ряд — скульптуры чернь и сброд!


И, чтоб творение забавней стало, в груду
Бед и отчаяний, скорбей и мук — повсюду —
Издевку ты вместил, и грозную к тому ж:
Брюске и Тюрлюпен, Горжю и Скарамуш
Возникли — призраки, чей смех был страшен, грянув
Средь уличных и средь дворцовых балаганов.
Ты воскресил их! Но, того не зная, ты,
Носитель пламенный пророческой мечты,
Шутник безудержный, — ты будущего мира
Почуял терпкий пот и влил во взор сатира
Гнев революции, где молния бежит!
Ты смех Пасквино слил и скрежет эвменид!
Угрозой королям, у основанья тронов,
Ты изваял шутов их злобных и буффонов,
И в камне роковом, что сумрачен и сер,
Сквозь арлекинов лик проглянул Робеспьер!

***

Пилон, пророк беды, вдохнувший ад бескрайный, —
Своею собственной он овладел ли тайной?
Широкая душа, кидаясь наобум,
Могла ль постичь всю глубь своих суровых дум?
Мечтатель, — знал ли он, какой им символ вскинут
Над вечным стоном вод, где мрачно арки стынут,
Над этою рекой, крутящейся ужом?
Все ль распознать он мог в творении своем?
Загадка!.. Изваять на том карнизе длинном
Обиду, ужас, боль; трагическим личинам
Дать зеркалом волну — подобье толп людских;
Над зыбью, в жалобных стенаньях ветровых,
Над всеми складками, что морщат саван водный,
Над всей тревогою и над тоской бесплодной,
Что проливаются мятущейся рекой,
В одно соединить рубцы тоски людской
И ледяных ночей нахмуренные брови;
В грядущем, спрятанном у бога наготове,
Явить монархам бунт как бурю берегам;
Намордник сняв с горгон, дать волю их мечтам;
На срезе каменном, сорвав с искусства узы,
Раскрыв ему глаза, размножить лик Медузы;
Детей воззвать из тьмы, и старцев, и старух;
Гранит повергнуть в дрожь, и в камень вдунуть дух,
И обучить его рыдать и ненавидеть;
Раскрыть глубины бездн — и этих бездн не видеть!
Быть, без сомнения, предтечей страшных лет,
Титаном, — и не знать! Возможно ль так иль нет?
Господь, помощник наш, то сумрачный, то ясный,
Поведай: вправду ли владеет гений властный,
Над кем созвездия смыкают блеск венца,
Самопознанием до сердца, до конца?
О, духа нашего великие светила,
Эсхил, Исайя, Дант, — им ведома ль их сила?
Сервантес и Рабле — свой осознали ль мир?
Шекспировскую глубь измерил ли Шекспир?
И ослепительно ль Мольер Мольеру светит?
Кто нам ответит «нет»? И кто нам «да» ответит?


Оставим!.. Эту скорбь и стоны изваяв,
Вернулся мастер в ночь, в сиянье звездных слав,
Спокоен и угрюм, века смутив картиной:
Народ истерзанный над пленною пучиной!
И ныне, путники, вникайте в образ тот!
Гомер — он мог ли знать, что Александр грядет?
Сократ — он мог ли знать, что в нем зерно Христово?
О, глуби наших душ, запретные для слова!
Пилон язвительный, во мглу швырнувший нас,
Ты, в лабиринте снов бродя в полночный час,
В какие двери тьмы и ужаса ломился?
Кто может утверждать, что ты не очутился
В твоем творении — вне мира, вне людей,
Среди неназванных, неведомых зыбей,
Среди разверстых бездн и за пределом гроба?
Что не влились в твой дух Природы скорбь и злоба
Предвечные? Что ты, художник роковой,
Не ощутил в себе тот ветер ледяной,
Тот вопль, что холодом пронзает человека, —
Отчаяние Зла, клейменного от века, —
Когда, клонясь к реке, ты слушал, мрака полн,
С немолчным скрежетом немолчный ропот волн?

***

Так зеркала реки свой длили бег упорный.
Завидя королей на набережной черной,
Вдруг смехом загремел ужасных масок рой.
Тот хохот мукою наполнен был такой,
Что до сих пор, когда так много волн забвенья
Омыло этот мост, узнавший одряхленье
С безумной ночи той, о коей говорим, —
У множества личин под выступом седым
Остался гневный блеск в пустых зрачках, и губы,
Еще сведенные, хранят тот хохот грубый.


И маска, громче всех вздымавшая свой рев,
Струившая огонь и серу меж зубов,
Загадочная тень цинического вида,
В которой ярая раскрылась Немезида,
Вдруг испустила крик:


«Эй, стадо, сволочь, рвань!
Эй, мужичье, проснись! Эй, голодранцы, глянь!
Эй, разлепи глаза, утопленные в гное
От вечных слез! Гляди: вон короли; их трое;
На лбах сгустилась тьма — то диадемы след;
У зимней полночи такого мрака нет;
У этих всех богов, видать, судьба такая:
За гробом почернеть, здесь, на земле, сверкая.
Спешат!.. Куда они? А, все равно! — Вперед!
Вам, короли, нигде не медлить у ворот:
Дорога мощена, и дали вкруг пустые.
Один из мрамора, из меди два другие:
Сердца их пращуров на матерьял пошли…
Эй, вы! вставайте все из нор, из-под земли,
Рабы, согбенные тысячелетьем гнета!
На призрачных владык вам поглядеть охота?
От них рыдали вы. Пусть ваш им грянет смех!


А кто они? Сейчас я расскажу о всех.

***

Тот, первый, — весельчак. Всю жизнь он просмеялся:
Смеясь, молился он и, хохоча, сражался;
Дед, — лишь родился он для славы и венца, —
Запеть заставил мать, а внуку дал винца,
И до могилы тот был рад любым потехам;
Из бога табурет он сделал с милым смехом:
Он прыгнул на алтарь, чтобы скакнуть на трон;
Из рук убийц родни брал подаянье он;
Такой он смех развел, что должен был в изгнанье
Отправить д'Обинье: не в тон негодованье!
Средь собутыльников и челяди своей
Расцвел он как знаток и боевых полей
И девушек, — плодя веселые затеи.


О, эти все д'Эстре, д'Антраг, де Бёйль! О, феи!
О, в парках ночи те!.. Фонтаны там журчат,
Там песни с плясками под зеленью аркад,
Там фавны-короли и нимфы-герцогини!
Ловкач Анри! За ним красавицы, богини,
Как суки, бегали: так он умел манить,
Так опьянял он их безумной жаждой жить!
Он флорентийские им расточал браслеты,
Давал концерты им, спектакли и банкеты,
Где небо вдруг лилось в разверстый потолок;
Он в Лувре им открыть альков парчовый мог,
Мог замок подарить и дивные наряды,
Где пурпур в яхонтах жжет, как жаровня, взгляды
Или волна шелков мерцает в жемчугах!
Ах, время!..


А вокруг дворца, рождая страх,
Суды, чтобы служить столь радостному трону,
Толпу ограбленных кидали в пасть закону.
Там вешали плутов, что не хотят никак
Вносить налог, оброк и пошлины; бродяг,
Презревших подати. Платить ведь должен кто-то?
Король тут не при чем; то мужичья забота.
И вечером, когда лепечет водомет
И женский смех звенит и нежность придает
Далекой музыке — гобоям и кларнетам;
Когда в густых садах, на лес похожих летом,
Кружат любовники, и там, где потемней,
Пылающие рты пьют белизну грудей;
Когда Амур парит средь лилий, и Даная
Сдается, королю тайком свой ключ вручая,
Король же, восхищен, восторжен, хохоча, —
Зевс обезумевший, — пьянея сгоряча,
Бросает Гебу с тем, чтобы настигнуть Леду,
Срывает поцелуй и празднует победу
Над некой Габриэль, над некою Шарлотт, —
То с высоты холма вечерний бриз несет,
Вливаясь в поцелуй, зловещий запах трупа.
Да! Возле этих игр и смехов бьются тупо
О бревна виселиц гирлянды мертвецов;
Их треплет ветер, их тревожат крылья сов, —
И шум доносится до луврского балкона
Скелетов ссохшихся со склонов Монфокона!


И все же наш Анри, «блудливый старичок»,
Умевший пить, любить и обнажать клинок,
Прослыл добрее всех, на ком блестят короны.

***

Второй, что едет вслед, был поскучней… Законы
При нем сосали кровь. Он сам секирой был;
Доныне от его престола — смрад могил,
И коршуны о нем еще мечтают сонно.
Свиреп и слаб, он взял «рукой» Лобардемона;
Был «мозгом» Лафемас, а Ла-Рейни «душой».
Палач при нем торчал, как призрак, за спиной;
Кто дружбу с ним сводил, тот близился к кончине:
На плаху шел д'Эффиа, на свалку шел Кончини;
Пустоголовому казалось королю,
Что ветка всякая кричит ему: «Молю,
Повесь кого-нибудь!» И не было отказу:
Он строем виселиц деревья делал сразу,
Своим профосам он гулять не позволял;
Вампиру алчному, костру, он поставлял
Обильные пайки, чтоб нищим тот не шлялся:
Грандье с Галигаи спалить он постарался;
Анри — тот битв искал, а он — костям был рад,
И сладко обонял паленой плоти чад,
И с жадностью внимал в застенках воплям пыток;
Как виноградарь, он считал плодов избыток
В корзинах палача — по головам бедняг;
В щипцах каленых он ломал упрямство шпаг;
В руках духовника он пешкой был покорной, —
Лакеем преданным сутаны этой черной;
Он залит кровью был от шляпы и до шпор;
Он над дуэлями свой заносил топор;
Безлюдя города, кидая сёла в узы,
На шпилях Ла-Рошель, и Нанта, и Тулузы
Он траурную ткань как знамя водружал;
При всех повешеньях он лестницу держал,
Чья дрожь его руке передалась навеки.
То время страшное струило крови реки,
И казни сделались забавой площадной.
При этом короле народ над головой
Не звезды, не лазурь видал, не свод небесный,
А нечто низкое, свирепое, — и в тесной
Той храмине звучал лишь смерти мерный шаг;
Трон эшафотом был, точащим кровь. Итак —
Стал «Справедливым» слыть король сей.

***

Дальше, третий
«Великим» прозван. Он, герой, кумир столетий,
Великолепен был, прекрасен, несравним.
Сверкал он над толпой, кишащею под ним,
Над скорбью, нищетой, чумой, неурожаем,
Над горько плачущим и разоренным краем;
Как маг, на пустыре, где царствует печаль,
Цветок он вырастил блистательный — Версаль;
Он был сверхкоролем, — второго нет примера;
Он приобрел Конде, Кольбера и Мольера;
Лишь Бел так ослеплять мог блеском Вавилон;
Над всеми тронами его вознесся трон;
Другие короли пред ним, как тень, тускнели;
Мир развлекал его, иной не видя цели;
И всемогущество, и торжество, и власть,
И гордость, и любовь в ночи сумели спрясть
Над головой его сиянье бездны звездной.
Хвала ему! Когда он шел, властитель грозный,
Бог, облеченный в блеск, бог-солнце, и кругом
Сверкали гении, излучены челом, —
Когда, весь в золоте, весь торжество и благо,
Не светозарного не делал он ни шага
И в пурпур одевал Олимп надменный свой, —
Народ задавленный питался лишь травой,
Вопила нищета, в тоске ломая пальцы,
Хрипели из канав голодные страдальцы,
Рабыня-Франция брела тропой бродяг,
Одетая в тряпье. Зимой бывало так,
Что, всю траву подъев, оголодав, не зная,
Где отыскать хотя б чертополох, шальная
Врывалась беднота туда, где прах и тлен;
Ночами, прыгая через преграды стен,
Толклись на кладбищах, волков сгоняя, люди,
Расковыряв гроба, копались в жалкой груде,
Ногтями шарили в останках, лоб склоня.
Рыдали женщины, беременность кляня,
И дети малые порою кость глодали,
И матери всё вновь могилы разрывали,
С неистовством ища — там не найдется ль снедь?
Так что покойники вставали поглядеть:
Какая там возня, какая там осада,
И у живых спросить: «Чего вам, люди, надо?»
Но что ж! Он был велик! Он сделал мир костром,
Чтобы везде звучал его триумфов гром.
Знамена по ветру, рев пушек, барабаны,
Боев разнузданных смерчи и ураганы,
Вкруг мертвых городов просторы пустырей,
Пылающая сеть воинственных затей,
Ряд маршалов: Тюренн с Бриссаком, с Люксамбуром,
Разграбленный Куртре с раскромсанным Намюром,
Брюссель пылающий и разоренный Фюрн,
Кровь, обагрившая хрусталь озерных урн,
Гент, Мастрихт, Гейдельберг, и Монмеди, и Брюгге,
Резня на севере и бойни хряск на юге,
Хрипящая в петле Европа под пятой —
Вот что ему трофей вручило боевой,
Лувр пеплом ублажив, обломками, гробами.


Вздор — эти города, повергнутые в пламя,
Земле напуганной кидающие свет;
Вздор — слава громкая и ореол побед,
Кровавым облаком приосенивший пашни;
Вздор — схватки лютые и взорванные башни!
Война, безумный конь, летевший за кордон
Дробить копытами любой враждебный трон, —
Вздор, чепуха; и вздор — кровавая отплата
Народу Фландрии, сынам Палатината!
В пороховом дыму топить просторы нив,
Полками мертвецов их борозды покрыв,
Грудь с грудью на скаку сшибая эскадроны, —
Все это мелочь; вздор — рожков сигнальных стоны,
Над площадями бомб и ядер ураган,
И превзойденные Тимур и Чингисхан!..
Он сделал более: стал палачом у бога.
Железом и огнем, благочестиво, строго,
Народ свой возвратил католицизму он;
И Рим апостольский доселе восхищен,
Как убелил монарх, их разлучив со скверной,
И души и сердца — для церкви правоверной,
И также — черепа на скорбных площадях.
Царит евангелье, не библия, в умах!
Как он хорош — король в союзе с богом гневным!
Как дивен горний меч в пылании вседневном!
Чего не сделает христианин-король,
Когда за бога мстит, карая эту голь,
Что нагло вздумала по-своему молиться!
Какое зрелище! Изгнание, темница;
Пасторы, докторы — внушительный пример! —
В цепях, под палками, за веслами галер;
Мильон изгнанников, и тысяч сто убитых,
И десять — заживо сожженных иль зарытых;
У гордых базилик — стада еретиков
В сорочках-саванах; повсюду строй костров
На рынках городских — и хрип в дыму зловонном;
Захваты, западни, кинжалы в сердце — сонным;
Свирепая гроза судилищ роковых;
Грудь женщины в клещах; у стариков седых
Ломают голени железною дубиной;
Убийство мечется, сопя ноздрею псиной;
На отмели несет утопленных река;
Сметает конница лачугу мужика;
Пожар, грабеж, резня, насилье — без просвета;
И пастырь Боссюэ благословляет это!
О, благостный король, религии оплот,
Как зверя дикого травивший свой народ!
Да, коршуньём неслись, прислуживая трону,
Ламуаньон к Вивье и Монревель к Турнону;
Все было ужасом и бредом наяву:
Душили в комнатах и резали в хлеву;
Детей и матерей, что ко Христу взывали,
В колодцы брошенных, камнями добивали;
Дробили черепа священникам седым;
Приканчивали вмиг прикладом удалым
За прялкой бабушку и мать у колыбели.
Невероятный век! Драгуны не робели
Бичами женщин гнать, их догола раздев;
Разврат изобретал, чем свой насытить гнев;
Мечтала оргия о новых пытках; ромом
Сам Саваоф пьянел, ревя небесным громом;
Скакали чудища повсюду и кругом,
Вскрыв девушке живот, патроны рвали в нем;
Да, католичество веселым было тигром;
Тартюф, клянясь Христом, манил де Сада к играм!
Мерзейший фанатизм, безжалостность доктрин
Покрыли Францию громадами руин.
С распятьем в кулаке, с ножом в зубах, — не верил
Ты в бога, Лувуа; и клык на бога щерил
Ты, Летелье! Губить детей и стариков?
Лишь недруг божий так злодействовать готов.
И господу служить с кровавыми руками —
Не значит ли его душить в сердцах, как в яме?
Святоши эти все — не комья ль грязи той,
Что в бога брошены с лопаты Сатаной?


Вот чем блистал король! И кажется ли дивом,
Что он «Великим» стал, придя за «Справедливым»?
О, слава, что венцом отрубленных голов
Как бы созвездием сверкнула для веков!
Лев, кошку выбравший соратником деяний!
Воитель, казнями себе натерший длани,
В тень мерзкую вдовы Скарроновой уйдя,
В Бавиле властного поводыря найдя.
Надменный меч — в ножнах, облизанных хорьками!
Лавр, весь испятнанный кровавыми руками!
Король — решеточник и свалочник! Венец,
К чьим лилиям прильнул в ночной тиши чепец
Ханжи-монахини; в котором скрыл от взгляда
Скуфью железную тот старец — Торквемада!


О, королем своим затоптанный народ!
О, мир, что под звездой упавшею гниет!


Закат эпохи той в удел достался совам,
Что выползли из дупл, ночным внимая зовам.
Маячил в темноте строй виселиц и плах,
И смутно высились внушающие страх —
Одно на западе, другое на востоке —
Два колеса. И с них кидали взор безокий
Два трупа — тех, кому молился род людской.
Был первый Совестью, и Родиной — второй.


О царственный Луи! Блистательный властитель,
Герой! Но в будущем, где истины обитель,
Где разных Бурдалу смолкают голоса,
Триумф твой повезут — два этих колеса».


Настала тишина, на миг умолкло слово;
Но маска грянула свирепым смехом снова:


«Вперед! Река рычит, и ветра вой не стих.
Вперед же, короли! Куда? Что гонит их,
Когда земного им, умершим, нету дела?
Что за тревога их погнать во тьму сумела?
Вперед, вперед! Куда ты их уводишь, ночь?
Найти Четвертого ты хочешь им помочь?

***

Что рассказать о нем, об этом — о четвертом?


Он срам и грязь вознес над миром распростертым.
Не кровью он, как те, был залит, а слюной.
Коль прадед солнцем был, он стал безглазой мглой;
Он смрад распространил; он вызвал затуханье
Последнего луча, последнего дыханья;
В сердца измученных туман вливал он тот,
Что гнилью стелется вдоль топей и болот.
Он бит под Росбахом, он голод ввел с Террейем.
Прощай, все светлое, все то, чем сердце греем!
Бесстыдство, произвол, стяжательство, позор;
Привычка мерзкая — идти наперекор
Всему, что честь велит. Сатир настороженный,
Он был ничтожеством и мразью был зловонной!
Близ прочих королей порой кружил орлан;
Они — источник слез, несчастий, казней, ран,
Бичей и ужасов. Он — только поруганье!
И Франции чело, куда сам бог сиянье
Свое струил, — при нем, при этом короле,
Обучено клонить свой мутный стыд к земле.
О горе! Паника подругой флагу стала;
Постыдное «Бежим!» два раза прозвучало:
Тут завопил разгром, банкротство взвыло там.
Старинным доблестям пришел на смену срам.
Честь умерла. Одно Фонтенуа блеснуло
При царствованье том подвальном; все уснуло
При трусе-короле: что подвиги ему?
И, паутиною перевивая тьму,
Хватая на лету в их устремленье к небу
Красу и молодость — распутству на потребу,
Гнездом паучьим он свою кровать вознес.
Но все ж заря дарит земле мерцанье рос;
День занимается, и бодрый веет холод;
И Франция уже — та кузница, где молот
Прогресса прогремел и новый мир кует.
Все идеала ждут, король же — нечистот;
Дня жаждет Франция, а он во мраке бродит
И, утром устрашен, с ним рядом ночь возводит:
К Парижу льнет второй, им созданный, Содом.


Какое ж прозвище такому подберем?


Глядите: подлые инстинкты, яд разврата,
Все виды низостей, какими честь распята,
Неведенье добра и зла, исканье тех,
Кто всех гнусней, разгул, неблагодарность, грех,
Вздох облегчения, что сына смерть умчала,
Служенье голоду, чтоб денег прибывало,
Народу — нищета, и под людей подкоп,
Чтоб их нуждой жиреть, их разгрызая гроб!
Король-вампир был слеп к слезам, смеялся ранам;
Трусливый, дал царить в Париже англичанам;
Калас — на колесе, и на костре — Лабарр;
Жесток по дряблости, он наносил удар,
Чтоб избежать труда быть добрым в царстве стонов;
Навоз он в лилиях, Вителлий из Бурбонов!
Но, к радостям своим прибавив ряд темниц,
Бастильских башен мрак и хрип лежащих ниц
В железных клетках — там, на Сен-Мишеле старом,
Внук сотни королей, он был не самым ярым,
Не больше всех народ и родину давил;
Не самый бешеный, — он самым худшим был
И самым низким. Всех он гнал, дерзнувших мыслить;
Глупец, подпорку он пытался вдруг расчислить
Для трона ветхого: в Оленьем парке он
Об инквизиции лелеял сладкий сон.
Имея целью зло и в топь уйдя по плечи,
Он, слышно, ванны брал из крови человечьей.
Он право попирал и девичьи цветы;
Распутник, матерей он вызывал бунты.
Весь грязь, он гордым был, холодным, нетерпимым…
Ну как же не прозвать подобного — «Любимым»?


Да, этот негодяй презренен был — до слез!
Зверь! Некий маниак ему укол нанес
Булавкой; вмиг предстал из Прузия Бузирис, —
И вопли Францию заполонили, ширясь
Огонь, соски в клещах, расплавленный свинец,
Кипящая смола, страдальческий венец
Даря виновному, — все лавой мук излилось
Из той царапины, что в кратер превратилась.
И Данту не являл подобных пыток ад…


Отверженец! Земле он мерзок, точно гад;
Хохочет нагло в нем всех венценосцев свора;
«Пей!» — подает ему историк чан позора.
О, боже правый! Ночь! Небес нетленных щит!
Ужель таков закон, что ужас — грязь родит,
Что прячутся от льва в канаву у заборов
И что наследует лесному вепрю боров?


Но вот над подлецом взмахнула смерть косой;
Он отдал мраку то, что мнил своей душой.
Когда его везли под перезвон унылый
В аббатство Сен-Дени, где королей могилы,
Где рядом трус, храбрец, злодей и хам легли, —
Когда священники обильно ладан жгли,
Чтоб колесницу скрыть завесой дыма жалкой,
Все видели кругом, как лил из катафалка
Никем не жданный дождь, сквозь плотный дуб сочась,
В колеса брызгая и оскверняя грязь:
То был король, монарх, священная особа,
Что падал каплями сквозь оболочку гроба.


Живете, деспоты, весь мир вбирая в пасть!
Есть Помпадур у вас, и Дюбарри, и власть;
Смеетесь, правите; пред вами все — дугою,
Но дрожь стыда у всех за вашею спиною.
Истории не счесть творимых вами зол.
Вы умираете, — немедля ореол!
И речь надгробная, подруга лести хитрой,
Приходит во дворец, в слезах, блистая митрой,
Вручить вас господу во вздохах панихид.
От ваших подвигов епископ не бежит,
Бальзамировщики ж бегут от ваших трупов!»

***

И маски ропот свой струили в ночь с уступов.
Казалось, где-то там с бездонной глубиной
Зловеще шепчется полночных волн прибой.
Одна из масок, в ночь вперясь горящим оком,
Вскричала:


«Север, юг и вы, закат с востоком,
Где солнце день за днем свой совершает путь, —
Глядите: короли везде! Когда ж рвануть
Великая гроза свои посмеет цепи,
Гроза скорбей и мук, томящаяся в склепе, —
Чтоб в вихре бешеном короны завертеть,
Чтобы заставить львов от ужаса реветь,
Чтоб ветром сотрясти любой дворец проклятый
И перенять себе галоп у конных статуй?
О вы, из мрамора и бронзы короли,
Пятой мертвящие все уголки земли,
Проклятье вам! Когда б, небесной бурей прянув,
Ночь разметала вас, безжалостных тиранов,
И молнийным бичом хлестала вас и жгла,
И в страхе грызли бы и рвали удила
Все кони медные, все мраморные кони,
И всех вас, деспоты, в безудержной погоне
Низвергла в бездну ту, где вечный стон звучал,
Чтоб вас навеки скрыл небесный туч обвал!»


И маска плакала, меча проклятья в дали,
Где трое всадников по-прежнему скакали;
Казалась совестью карающей она.


«Терпенье!» — прозвучал ей крик хохотуна.


И трое королей вдоль набережной темной,
Не слыша воплей тех, неслись во мрак огромный.