четверг, 13 марта 2014 г.

ЭШАФОТ

Все кончилось. Высок, надменен, весь блестящий,
Как острый серп в траве, над городом стоящий,
Широкий нож, чье день отметил лезвие,
Надменно вознося спокойствие свое
И треугольником бросая свет мистичный,
Как будто этим он похож на храм античный, —
Косарь, свершивший смерть, — над высотой царил.
От дела страшного одно он сохранил:
Чуть видное пятно коричневого цвета.


Палач в своей норе уж отдыхает где-то.
Духовника и суд отправив наконец,
Домой вернулась Казнь в привычный свой дворец
В фургоне траурном, оставив за собою,
В широкой колее, наполненной водою,
За тяжким колесом кровь с грязью пополам.


В толпе шептали: «Что ж! Он виноват в том сам!»
Безумен человек, за всем пойдет покорно,
Как шел он и сюда, вслед колеснице черной.


В раздумье погружен, и я там был. Заря
Легла на ратушу мятежную, горя
Меж Прошлым проклятым и Завтра, полным блеска.
Средь Гревской площади, на небе врезан резко,
Высокий эшафот кончал свой трудный день.
Подобно призраку, спускалась ночи тень.
А я стоял, глядел на город усыпленный
И на топор в крови, высоко вознесенный.


Меж тем как с запада, из глубины ночной,
Вставала темнота ужасною стеной,
Дощатый эшафот, пугающий, огромный,
Сам, наполняясь тьмой, казался ночью темной,
Звон башенных часов был звоном похорон,
И на стальном ноже, что так же был взнесен,
Как смутный ужас всем внушающее тело,
Кровавое пятно сквозь сумерки горело.


Звезда, которую заметил первой глаз,
Пока стоял я здесь, по небу поднялась.


Был эшафот под ней как смутное виденье;
Звезда на топоре струила отраженье,
Как в тихом озере; по стали в тишине
Разлился тайный свет. И все казалось мне:
Металла полосу, что тьмою зла одета,
Отметила звезда в ночи слезою света.
Казалось, луч ее, ударивший копьем,
Вновь отлетел во тьму. Сверкавшим топором
Была отброшена звезда от глади сонной.
Она, блестящая как уголь раскаленный,
В ужасном зеркале струилась в тьме ночной —
Над правосудием, юстицией земной —
Спокойствия небес святое отраженье.
«Кому там, в небесах, топор нанес раненье? —
Подумал я. — Кого там человек сразил?
О нож, что прячешь ты?» И затуманен был
Мой взгляд, блуждающий в ночном глухом покрове
Меж каплею звезды и темной каплей крови.

КРОТОСТЬ СТАРИННЫХ СУДЕЙ

В застенках пыточных довольно остро жили;
Там пять иль шесть часов, не больше, проводили,
Входили юношей, чтоб выйти стариком.
Судья, с законами блистательно знаком, —
Во имя буквы их, палач — искусства ради
Трудились во всю мочь, с неистовством во взгляде,
Щипцами алыми жгли человечью плоть,
Чтоб, вырвав истину, строптивость побороть;
И, корчась и крича, лицо сведя гримасой,
Их жертва делалась комком дрожащим мяса
И нервов, — и Вуглан на страшной арфе той
Марш смертных мук играл кровавою рукой.
Но он, да и Левер, и Фариначчи тоже
Таили в недрах душ запас умильной дрожи:
Людей пытаемых случалось им не раз
Просить — и кротостью, как сахаром, подчас
Терзанья услаждать; упрямцу, что от злости
Таит признания, они дробили кости,
Его с тоской моля, чтоб суд не мучил он;
Отечески склонясь, они ловили стон,
Скорбя, сочувствуя, искали рот сожженный, —
Не изрыгнет ли он секрет свой воспаленный?
Пакье терзаемых надеждою манил;
Латинские стихи Даланкр им приводил;
Боден идиллии цитировал в печали…
И судьи, жалости полны, порой рыдали.

КРОТОСТЬ СТАРИННЫХ СУДЕЙ

В застенках пыточных довольно остро жили;
Там пять иль шесть часов, не больше, проводили,
Входили юношей, чтоб выйти стариком.
Судья, с законами блистательно знаком, —
Во имя буквы их, палач — искусства ради
Трудились во всю мочь, с неистовством во взгляде,
Щипцами алыми жгли человечью плоть,
Чтоб, вырвав истину, строптивость побороть;
И, корчась и крича, лицо сведя гримасой,
Их жертва делалась комком дрожащим мяса
И нервов, — и Вуглан на страшной арфе той
Марш смертных мук играл кровавою рукой.
Но он, да и Левер, и Фариначчи тоже
Таили в недрах душ запас умильной дрожи:
Людей пытаемых случалось им не раз
Просить — и кротостью, как сахаром, подчас
Терзанья услаждать; упрямцу, что от злости
Таит признания, они дробили кости,
Его с тоской моля, чтоб суд не мучил он;
Отечески склонясь, они ловили стон,
Скорбя, сочувствуя, искали рот сожженный, —
Не изрыгнет ли он секрет свой воспаленный?
Пакье терзаемых надеждою манил;
Латинские стихи Даланкр им приводил;
Боден идиллии цитировал в печали…
И судьи, жалости полны, порой рыдали.

ОТВЕТ МОМОТОМБО

Рычанья и толчки вулканов участились.
Тогда был дан указ, чтобы они крестились.
Так повелел король испанский, говорят.
И молча кратеры перенесли обряд.
Лишь Момотомбо злой не принял благодати.
Напрасно папских слуг бесчисленные рати,
Смиренные попы, взор возведя горе,
С крестом карабкались и кланялись горе,
По краю кратера шли совершать крестины.
Шли многие туда, оттуда — ни единый.


Что ж, лысый великан, земле даруешь ты
Тиару пламени и вечной темноты?
Когда стучимся мы у твоего порога,
Зачем ты губишь нас, зачем ты гонишь бога?


И кратер перестал плевать кипящей лавой.
И голос в кратере раздался величавый:
«Отсюда изгнан бог. Я не любил его:
Скупое, жадное до взяток существо!
Жрут человечину его гнилые зубы.
Его лицо черно. Его ухватки грубы.
Распахнут настежь был его тугой живот —
Пещера мрачная, где жрец-мясник живет.
Скелеты у его подножия гогочут,
И живодеры нож остервенело точат.
Глухое, дикое, с пучками змей в руках,
С кровавой живностью в оскаленных клыках,
Страшилище весь мир покрыло черной тенью.
И часто я ворчал в тревоге и смятенье.
Когда же, наконец, по лону зыбких вод
Приплыли из страны, откуда день встает,
Вы, люди белые, я встретил вас как утро.
Я знал, что ваш приход придуман очень мудро.
Я верил: белые как небо хороши,
И белизна лица есть белизна души,
И, значит, белый бог владыкой будет смирным,
И радовался я, что распрощаюсь с жирным
Обжорой, чей позор ужасен и глубок!
И тут-то приступил к работе белый бог!
И тут я увидал с моей вершиной вровень
Огонь его костров и чад его жаровен,
Что инквизицией святейшей зажжены.
И Торквемада встал у врат моей страны
И начал просвещать, как повелела церковь,
И дикарей крестил, их души исковеркав.
Я в Лиме увидал бушующий огонь.
Гигантские костры распространяли вонь.
Там трупики детей обугливались в груде
Соломы; там дымок вился над женской грудью..
Задушен запахом тех казней пресвятых,
Я помрачнел навек, окаменел, притих.
Сжигавший только тьму в своей печи недавно,
Обманутый во всем и преданный бесславно,
Я бога вашего узнал в лицо тогда
И понял, что менять — не стоило труда!»

 1859

РОЗА ИНФАНТЫ

Она совсем дитя. И с ней всегда дуэнья.
Вот с розою в руке стоит она в забвенье.
Не все ли ей равно, куда глядеть? В ручей,
В бассейн, что осенен листвою тополей,
На все, что перед ней… Там лебедь белокрылый,
А здесь под шум листвы ручей лепечет милый,
Сад, полон свежести, сверкания и нег.
Такая хрупкая, она бела как снег.
Как в нимбе золотом, видны дворца ступени,
И парк с озерами, откуда пьют олени,
И пышный звездный хвост раскинувший павлин.
Невинность в ней свежа, как чистый лед вершин.
Она светла, как луч смеющегося солнца.
Трава у ног ее алмаза и червонца
Роняет искорки, обрызгана росой.
Фонтан с дельфинами алмазной бьет струей.
Она бежит к пруду, цветок все время с нею,
Шелк Генуи шуршит; скользнув волной своею,
Капризный арабеск, обманывая взор,
По нитям пламенным туринский ткет узор.
И розы молодой раскрытая корона,
Покинувшая плен душистого бутона,
Свисая, тяготит изящный сгиб руки.
А если девочка, целуя лепестки
И морща носик свой сияющей улыбкой,
Наклонится к цветку, он, царственный и гибкий,
Все личико ее стремится утопить
Так глубоко, что глаз не в силах отличить
Цветка от девочки средь лепестков широких,
Не зная, где бутон, где розовые щеки.
Над синевой зрачка — ресниц пушистый мех,
В ней все — дыханье роз, очарованье, смех;
В ее глазах лазурь. Ее зовут Мария.
Взгляд — это молния, а имя — литания.
Но во дворце, в саду, играя и шутя,
Всегда грустит она, несчастное дитя.
Она присутствует, мечтой весны объята,
При мрачном пиршестве испанского заката, —
В великолепии багряных вечеров,
При шуме сумрачном невидимых ручьев,
Среди мерцанья звезд, в полях, где спят посевы, —
С осанкой молодой, но гордой королевы.
Придворные пред ней склоняют шляпы бант.
С короной герцогской подарят ей Брабант;
У ней во Фландрии, в Сардинии владенья;
Пять лет ей, но она уже полна презренья.
Все дети королей похожи. Некий знак
Уже лежит на них. Неверный детский шаг —
Начало власти. Ждет над розою в печали
Она, чтоб ей цветок империи сорвали
Взор, царственный уже, привык твердить: «Мое!»
И ужас и восторг исходят от нее.
А если кто-нибудь, когда она смеется,
Не чуя гибели, руки ее коснется,
То прежде, чем он «да» иль «нет» произнесет,
Тень смерти на него отбросит эшафот.


Прелестное дитя, иной судьбы не зная,
Смеется и цветет, как роза молодая,
Та, что в ее руке среди цветов и звезд.


День гаснет. Птичий хор не покидает гнезд,
В склонившихся ветвях блуждает вечер синий,
Закат коснулся лба изваянной богини,
И в холоде ночном чуть дрогнула она.
Все, что летало, спит. Прохлада; тишина;
Ни звука, ни огня; смежила ночь ресницы;
Спит солнце за горой; спят под листвою птицы.
Пока дитя, смеясь, склонилось над цветком,
В старинном здании, огромном и пустом,
Где митрой кажется зияющая арка,
Возникла чья-то тень; глядит под своды парка
И от окна к окну идет, внушая страх,
Покуда меркнет день на черных ступенях.
Устав ходить, стоит в темнеющем жилище
Тот мрачный человек, как камень на кладбище,
И, кажется, вокруг не видит ничего.
Из зала в зал влачит какой-то страх его.
Вот мрачный лоб прижат к сырым оконным стеклам,
Вот тень еще длинней ложится в свете блеклом,
Шаги звучат в тиши, как отзыв на пароль.
Кто это? Смерть сама? Иль, может быть, король?


Король! Судьба страны, покорной и дрожащей.
И если заглянуть во взор его горящий,
Когда он здесь стоит, чуть прислонясь к стене,
Увидишь в сумрачной, бездонной глубине
Не девочку в саду, не круглые фонтаны,
Где отражается, дрожа, закат багряный,
Не длинный ряд куртин с веселым гамом птиц, —
Нет! В глубине тех глаз под кружевом ресниц,
Задернутых слегка покровом из тумана,
В зрачках, чья темнота бездонней океана,
Ты ясно различишь среди морских зыбей
Неудержимый бег испанских кораблей,
В широких складках волн, где ночь зажгла лампаду, —
Непобедимую, грозу морей, Армаду, —
И там, в туманной мгле, где остров меловой,
Услышишь плеск ветрил и грохот боевой.


Вот те видения, которые проплыли
В холодном, злом мозгу владыки двух Кастилий,
Весь мир вокруг него окутывая в мрак.
Армада, сумрачный плавучий клин, рычаг,
Которым он весь мир поднять задумал вскоре,
Проходит в этот час темнеющее море,
И он следит за ней, несущей смерть и страх,
А скука в царственных чуть светится зрачках,
Филипп Второй — грозней на свете нет тирана;
И Каин библии, и Эблис из корана
Светлей душой, чем тот, кто в свой Эскуриал
От предков власть и смерть десницей твердой взял.
Филипп Второй, с мечом в руке своей железной,
Как мировое зло был вознесен над бездной.
Он жил. Ему никто не смел смотреть в глаза,
И воздух вкруг него был душен, как гроза.
Когда шли из дворца хотя бы даже слуги,
Все, кто б ни встретился, склонялись ниц в испуге.
Как пропасть ужаса, как дальних звезд чертог,
Им страшен был король — земной бесстрастный бог.
Он волей твердою, упрямою и злою
Неукротимую судьбу сдержал уздою.
Европа, Индия, Америка ему,
Как берег Африки, покорны одному,
И он боится лишь туманов Альбиона.
Молчание — уста, и ночь — душа. У трона
Подножье возвели Измена и Обман.
Покорен Зла ему всемирный океан.
Да, конной статуей, из злобы вылит черной,
Одетый вечно в тень, король земли покорной,
Он в траур по себе, должно быть, облачен.
Подобно сфинксу, взор вперил в безвестность он.
Он нем. К чему слова, туман суждений зыбких?
Кто слышал смех его? Беспечные улыбки
Оцепенелых уст уже не посетят,
Как не сойдет заря через решетку в ад.
Но иногда и он свой мозг усталый дразнит
Искусством палача, и — целый адский праздник! —
Костры тогда горят во мгле его зрачков.
С усмешкой сатаны он жжет еретиков.
Поправший правду, жизнь, покорный данник Рима,
Внушает ужас он, губя неотвратимо.
Он — дьявол, правящий эгидою Христа,
И то, что по ночам таит его мечта,
Подобно вкрадчивым движениям химеры.
Бургос, Эскуриал, Аранхуэс — пещеры,
Где не горит огонь, где обиход суров:
Ни празднеств, ни двора, ни песен, ни шутов.
Измена здесь — игра, а пир — костров пыланье.
Как занесенный меч — его ночей мечтанья
Для всех трепещущих окрестных королей.
Он давит целый мир одной тоской своей.
Лишь стоит захотеть — вселенную разрушит.
Его молитва — гром. Она и жжет и душит,
II целую грозу скрывает эта грудь.
О ком он думает, тому нельзя вздохнуть.
На всех концах земли его народ, в котором
Живет безумный страх, рожденный мертвым взором.


Карл был стервятником, Филипп же стал совой.


Он, сумрачной судьбы холодный часовой,
Закутан в черный плащ, с Златым Руном на шее,
Стоит; его зрачок то ярче, то слабее
Горит, как щелка в ад; и тонкие персты
Незримой никому работой заняты —
Жест приказания иль росчерк под указом?
И — верить ли глазам, — но тень улыбки сразу
Коснулась губ его, внушая темный страх.
Он видит, как вдали Армада на волнах
Растет и ширится в его воображенье.
На парусах тугих, полна повиновенья,
Она плывет пред ним, как если бы он сам
Сейчас ей делал смотр. И кажется волнам,
Что вновь они несут груз чудища-ковчега,
А ветер задержать не смеет их разбега.
Большие корабли, отметив интервал
В порядке шахматном — так хочет адмирал, —
В лесу снастей и мачт плывут сплошной решеткой.
Они — священный флот. Волна хранит их кротко,
Попутный бриз несет тугое полотно
И знает, что ему их счастье вручено.
Упругая волна вскипает ярким снегом
И вдоль бортов скользит бушующим разбегом.
Галера каждая бежит в волнах легко.
Ту вырастил Адур, а та с брегов Эско.
Два коннетабля там и сотня закаленных
Водителей судов. Кадикс дал галионы,
Германия — ряд барж, Неаполь — бригантин;
Дал Лиссабон людей — отважных львов пучин.
Что им далекий путь! Филипп с них глаз не сводит, —
Не только видит их, но слышит. Флот проходит,
Бежит, летит в волнах. Призывно трубит рог,
По палубам стучит разбег матросских ног.
Опершись на пажа, встал капитан на мостик.
Бьют барабаны сбор, стучат по доскам трости,
Рассыпались свистки-сигналы. Грохот, вой,
Брань, пение молитв и трубный возглас: «В бой!»
То чайки бьют крылом? Растут громады башен?
Раскрылись паруса — их плеск широк и страшен.
Волна бурлит, и весь величественный флот
Свой продолжает бег, врезаясь в кипень вод.
А сумрачный король считает, полн отваги:
Четыреста — суда, почти сто тысяч — шпаги.
Оскаленный вампир, он всем внушает страх,
И даже Англия сейчас в его руках.
Ведь ей спасенья нет! Готов уж вспыхнуть порох,
Сноп молний держит он, грозу тая во взорах.
Кто б мог их погасить, решаясь на раздор?
Не тот ли он король, с которым страшен спор?
Не он ли Цезаря наследник? Тень Филиппа
От Ганга достает до склонов Позилиппо.
Не кончено ли все, когда он скажет: «Нет»?
Не правит ли он сам квадригою побед?
И он ведет суда всевластным капитаном —
Армаду страшную — к туманным дальним странам,
Где море держит флот послушливым хребтом.
Не движет ли он сам, одним своим перстом,
Крылатых чудищ сих, идущих грозным строем?
Не он ли их король, тот смертный, что пред боем
Толкает корабли на грозные валы?


Когда-то Сифрезил, сын бея Абдаллы,
Такою надписью почтил фонтан в Каире:
«Бог правит в небесах, я правлю в этом мире».
А так как жизнь одна для всех веков и стран,
В любом властителе скрывается тиран.
То, что сказал султан, король таит в мечтанье.


Меж тем над мрамором, струй слушая плесканье,
Инфанта с розою, как нежный херувим,
Несет к губам цветок и клонится над ним.
Внезапный ветерок — одно из тех дыханий,
Что посылает ночь по дремлющей поляне, —
Зефир, которому покорны иногда
Деревья, тростники и сонная вода,
Средь миртовых кустов и свежих асфоделей
К ребенку долетел. Деревья зашумели,
И ветер, розу смяв, задором обуян,
Развеял лепестки на мраморный фонтан,
Оставив лишь шипы инфанте изумленной.
Она склоняется, глядит в бассейн смятенный
В недоумении. Что с ней? Откуда страх?
Но можно ли найти в спокойных небесах
Тот ветерок, пред кем бессильна королева?
Что делать? А бассейн весь почернел от гнева
И, ясный только что, закутался в туман.
Уже бежит волна. Он весь — как океан,
А роза бедная рассыпана в полете.
Сто лепестков ее плывут в водовороте
И тонут, закружась в порыве ветровом,
В кипенье малых волн, подобные во всем
Армаде, брошенной на грозных скал скопленья.
Тут, к девочке склонясь, прошамкала дуэнья:
«Великим королям покорен целый свет,
Но власти и у них над ураганом нет!»

РЕКИ И ПОЭТЫ

Волну свергает Рейн и рушит Ниагара.
А пропасть страшная, их ненавидя яро,
Могилой хочет быть, кричит: «Я их пожру!»
Река — что лев в лесу, свалившийся в нору,
Где гидра с тысячью змеиных жал ютится,
Бьет лапами, хвостом, рычит, кусает, злится;
Но скалы вечную устойчивость хранят.
Пусть на дыбы встает, не хочет падать в ад,
Плюется и кипит и, мрамора узорней,
Цепляется река за камни и за корни, —
Нельзя ей одолеть закона всех времен,
И крутится она, как вечный Иксион.
Велением небес безумствуя и мучась,
Река жестокую испытывает участь;
Ей пропасть гибелью грозит, но злой утес
Не в силах дать ей смерть; он вызвал лишь хаос.
Чудовищная щель объятия раскрыла,
Рычит — и пасть ее угрюма, как могила.
То — зависть, черный гнев, глухое забытье.
Всеразрушение — вот замысел ее.
Как дым Везувия, клубясь ночным туманом,
Большое облако встает над этим чаном,
Скрывая бешенство обманутой реки.
Как вышло, что она защемлена в тиски?
Что сделала она в лесах, у льдов истока,
Среди долин, чтоб пасть так шумно и глубоко?
Ее могущество, величье, доброта —
Все рушится; она коварством в плен взята;
Она вздувается, как мех, где ветры злятся,
И голоса ее от ужаса дробятся.
Все здесь падение, крушенье, гибель, тьма
И хохот, как у тех, кто вдруг сошел с ума.
Ничто не выплыло, нет ничему спасенья,
И, напрягая грудь в шальном круговращенье,
Река, устав лететь все ниже по камням,
Предсмертный рокот шлет к далеким небесам.
Тогда над хаосом, столпившимся в низине,
Встает, — рожденная всем тем, что есть в пучине
От мрака, ужаса, что душит и гнетет, —
Сквозная радуга, сверкание высот.


Коварна бездна, тверд утес, волна лукава,
Но ты от бурных вод берешь рожденье, Слава!

"Я наклонился. Там, в таинственном провале, "

Я наклонился. Там, в таинственном провале,
Бичи всемирные, покрыты тьмой, лежали.
«Тиберий!» — крикнул я. «Что?» — отозвался он.
«Так, ничего, лежи». И я позвал: «Нерон!»
Другой ответил зверь: «Что, дерзкий?» — «Спи». Могила
Умолкла. «Тамерлан! Сеннахериб! Аттила!»
Три пасти рявкнули «Мы здесь. Кто нас зовет?» —
«Покойтесь! Тишина!» Окликнул я: «Нимрод!» —
«Что?» — «Ничего, молчи». Я крикнул вновь упрямо:
«Кир! Гамилькар! Камбиз! Рамзес! Фаларис!» Яма
Спросила: «Кто зовет?» — «Лежите!» Я сравнил
Все гулы смутные встревоженных могил,
Дворцы с берлогами, с лесною глушью троны,
Крик Иннокентия и тигровые стоны, —
Над всем поникла ночь, какою облечен
И Герберт в мантии и в пурпуре Оттон.
Я убедился: все лежали там рядами.
Задумчив, крикнул я: «Кто худший между вами?»


Тогда из глубины, раскрывшей черный зев,
Как из гнезда грехов, стяжавших горний гнев,
Свернувшись в смрадной тьме, как червь, согретый в язве,
Сам дьявол крикнул: «Я!» Ответил Борджа: «Разве?»