четверг, 2 января 2014 г.

"Вот пленницу ведут. Она в крови. Она "

Вот пленницу ведут. Она в крови. Она
Едва скрывает боль. И как она бледна!
Ей шлют проклятья вслед. Она, как на закланье,
Идет сквозь ненависть дорогою страданья.
Что сделала она? Спросите крики, тьму
И яростный Париж, задохшийся в дыму.
Но кто она? Как знать… Ее уста так немы!
Что для людей — вина, то для ума — проблема.
Мученья голода? Соблазн? Советчик злой,
Внушивший ей любовь и сделавший рабой? —
Достаточно, чтоб пасть душе простой и темной…
Без умолку твердят — и случай вероломный,
И загнанный инстинкт, влечений темных ад,
Отчаянье души, толкнувшее в разврат, —
Все то, что вызвано жестокою войною
В столице, где народ задавлен нищетою:
«Одни имеют все, а у тебя что есть?
Лохмотья на плечах! Тебе ведь надо есть!» —
Вот корень страшный зла. Кто хлеба даст несчастным?
Не много надобно, чтоб стал бедняк «опасным»!
И вот сквозь гнев толпы идти ей довелось.
Когда ликует месть, когда бушует злость,
Что окружает нас? Победы злоба волчья,
Ликующий Версаль. Она проходит молча.
Смеются встречные. Бегут мальчишки вслед.
И всюду ненависть, как тьма, что гасит свет.
Молчанье горькое ей плотно сжало губы;
Ее уж оскорбить не может окрик грубый;
Уж нет ей радости и в солнечных лучах;
В ее глазах горит какой-то дикий страх.
А дамы из аллей зеленых, полных света,
С цветами в волосах, в весенних туалетах,
Повиснув на руках любовников своих,
Блестя каменьями колечек дорогих,
Кричат язвительно: «Попалась?.. Будет хуже!» —
И пестрым зонтиком с отделкою из кружев,
Прелестны и свежи, с улыбкой палачей,
В злорадной ярости терзают рану ей.
О, как мне жаль ее! Как мерзки мне их лица!
Так нам отвратны псы над загнанной волчицей!

 6 июня

ЧЬЯ ВИНА?

«Ведь это ты поджег Библиотеку?» —
«Да.
Я подложил огня». —
«Что думал ты тогда?
Злодейство совершил ты над самим собою!
Ты в собственной душе свет затоптал ногою!
Свой факел собственный безумно ты задул!
Все то, что темный гнев испепелить дерзнул, —
Твое сокровище, твой клад, твое наследство!
Ведь книга, враг царей, — твоей защиты средство,
Ведь книга для тебя держала речь всегда.
Библиотека ведь — акт веры: в ней года,
В ней поколения, утопленные в горе,
Свидетельствуют мгле о том, что будут зори!
Как! В это строгое святилище ума,
Где блещут молнии, где поникает тьма;
В гробницу всех времен, что летописью стала;
В века истории, где мудрость заблистала,
Где робко учатся грядущие года;
Во все, что двинулось, чтоб двигаться всегда,
В поэтов, в библию, в творения гигантов,
В тот род божественный — в толпу Эсхилов, Кантов,
Гомеров, Иовов, встающих над землей,
В Мольеров и Руссо, в храм мысли мировой, —
Несчастный, ты метнул горящее полено!
Ты в пепел превратил все то, что драгоценно!
Ужель ты позабыл, что избавитель твой
Есть книга? Книга — там, парит над высотой,
Сверкает; и куда прольет свой свет спокойный —
Там гибнут голод, скорбь, и эшафот, и войны!
Где говорит она — там больше нет рабов.
Открой ее. Платон. Беккария. Умов
Блестящих строй. Читай Шекспира или Данта —
И зазвучит в тебе дыханье их таланта,
И ты почувствуешь себя подобным им;
Ты станешь вдумчивым, и нежным, и живым;
Они в твой бедный дух вдохнут свой дух огромный;
Они сверкнут в тебе, как солнце в келье темной;
Чем глубже яркий луч проникнет в сумрак твой,
Тем шире обоймет тебя святой покой;
Ты станешь лучше весь; огнем ума одеты,
Растают, точно снег, в тебе авторитеты,
И зло, и короли, и ненависть твоя,
И суеверия — весь ужас бытия.
Ведь первым знание в дух человека входит,
Свобода — вслед за ним. Они тебя уводят
От бездн, от сумраков. И ты сразил их, — ты!
Ведь книгою твои угаданы мечты.
Ведь с книгою в твой ум вступает мощный гений,
Срывая с истины оковы заблуждений:
Как узел гордиев, рассудок спутан наш.
Ведь книга — спутник твой, твой врач, твой верный страж.
Она разит в тебе безумства, страхи, боли.
Вот что ты потерял — увы! — своею волей!
Она — сокровище, врученное тебе,
Ум, право, истина, оружие в борьбе.
Прогресс! Она — буссоль в твоем стремленье к раю!
И это сжег ты сам!» —
«Я грамоте не знаю».

 Вианден, 25 июня 1871

ГОСПОЖЕ ПОЛЬ МЕРИС

Я, сотворив добро, наказан. Так и надо.
О вы, которая в ужасный год осады,
В год испытания великого, сильны,
Прелестны, доблестны, средь ужасов войны
Умели помогать невзгодам и недугам,
Жена мыслителя, который был мне другом,
Умевшая всегда, везде, во всем помочь,
Бороться и терпеть, с улыбкой глядя в ночь, —
Смотрите, что со мной случилось! Сущий, право,
Пустяк: в родной Париж вернулся я со славой,
И вот уже меня с проклятьем гонят вон.
Все менее, чем в год. Афины, Рим, Сион
Так тоже делали. Итак, Париж не первый.
Но вряд ли города на свете есть, чьи нервы
Так взвинчены. Ну что ж, таков судьбы закон:
Коль Капулетти чтим, Монтекки возмущен
И, властный, тотчас же воспользуется властью.
Разбойник, значит, я, да и дурак, к несчастью.
Так оскорбление почету вслед идет;
Так, чтоб низвергнуть вниз, вознес меня народ.
Но славой я сочту как то, так и другое,
А вы, сударыня, вы, с вашей добротою,
И вы, изгнанники, чей дух несокрушим,
Я знаю, верю я, что нравлюсь вам таким:
Я защищал народ, громил попов и честью
Сочту проклятие, что с Гарибальди вместе,
С Барбесом я делю. И вам милей герой,
Побитый камнями, чем признанный толпой.

 Вианден, июнь 1871

" Нет у меня дворца, епископского сана, "

Нет у меня дворца, епископского сана,
Доходов и пребенд, растущих неустанно;
Мне трона никакой не выставит собор;
Привратник в орденах мой не возглавит двор;
Чтоб пыль пускать в глаза порой простолюдинам,
Не появляюсь я под пышным балдахином.
Мне Франции народ — пусть в униженье он —
Великим кажется, я чту его закон.
Я ненавижу всех, кто рот заткнул народу,
За деньги никогда не стану я приходу
Показывать Христа, что написал Ван-Дик,
Не нужен мне ключарь, причетник, духовник,
Церковный староста, звонарь или викарий;
Не ставлю статуй я Петру, святой Варваре;
Не прячу я костей в ковчежце золотом;
Нет у меня одежд, расшитых серебром;
Привык молитвы я читать без всякой платы;
Я не в ладах с двором, и я вдовы богатой,
Бросающей гроши на блюдо у церквей,
Ни митрой не дивлю, ни ризою своей.
Я дамам не даю руки для поцелуя,
Я небо чту, и я живу, им не торгуя;
Нет, я не монсиньор, я вольный человек;
Лиловых я чулок не нашивал вовек.
Блуждаю лишь тогда, когда путей не вижу,
И лицемерие глубоко ненавижу.
Нет лжи в моих словах. Душа моя чиста.
Сократа в узах чту не меньше, чем Христа.
Когда на беглеца натравливают стаю, —
Пусть он мне лютый враг, я все ж его спасаю;
Над дон Базилио презрительно смеюсь;
Последним я куском с ребенком поделюсь;
Всегда за правду в бой я шел без колебанья
И заслужил себе лишь двадцать лет изгнанья;
Но завтра же готов все сызнова начать.
Мне совесть говорит: «Иди, борись опять!» —
И повинуюсь я. Пусть сыплются проклятья, —
Я выполню свой долг. Вот почему мне, братья,
Епископ Гентский сам в газете говорит:
«Так может поступать безумец иль бандит».

 Брюссель, 31 мая

"Концерт кошачий был за кротость мне наградой. "

Концерт кошачий был за кротость мне наградой.
Призыв: «Казнить его!» — звучал мне серенадой.
Поповские листки подняли страшный гам:
«Он просит милости к поверженным врагам!
Вот наглость! Честными он нас считал, презренный!»


Раз барин в ярости — лакей исходит пеной.


Пономари в бреду, и ктиторы в огне.
Кадилом выбито стекло в моем окне;
Со всех кропил летит в меня вода святая,
Дождем булыжников мне крышу обдавая;
Они убьют меня, чтоб изгнан был мой бес!
Пока же изгнан я — по благости небес.
«Прочь!» — все булыжники гремят, скрипят все перья.
От этой музыки чуть не оглох теперь я;
Над головой моей весь день набат гудит:
«Убийца! Сжег Париж! Бандит! Злодей! Бандит!»
Но остается всяк руке судьбы покорен:
Они — белы как грач, я — точно лебедь черен.

 3 июля

ИЗГНАН ИЗ БЕЛЬГИИ

«Предписано страну покинуть господину
Гюго». И я уйду. Хотите знать причину?
А как же иначе, любезные друзья?
В ответ на возглас: «Бей!» — отмалчиваюсь я.
Когда толпа бурлит, заряженная злобой,
На вещи у меня бывает взгляд особый.
Мне огорчительны злопамятство и месть;
Я смею Броуна Писарро предпочесть;
Я беззастенчиво браню разгул кровавый.
Порядок в той стране, где властвуют оравы
Убийц, где топчут в грязь, где каждый зол, как пес,
По-моему, скорей походит на хаос.
Да, мне как зрителю нисколько не по нраву
Турнир, где мрачную оспаривают славу
Риго у Винуа, и у Сиссе — Дюваль.
Любых преступников, — то знать ли, голытьба ль, —
Обычай мой — валить в одну и ту же яму
Да, преступления я не прощу ни «хаму»,
Ни принцу, кто живет в почете отродясь.
Но если б выбирать пришлось, то я бы грязь,
Наверно, предпочел роскошной позолоте.
Винить невежество! Да что с него возьмете?
Я смею утверждать, что чем нужда лютей,
Тем злоба яростней и что нельзя людей
Ввергать в отчаянье; что если впрямь, как воду,
Льют кровь диктаторы, то люди из народа
Ответственны за то не больше, чем песок
За ветер, что его мчит вдоль и поперек.
Они взвиваются, сгустясь в самум железный,
И жгут огнем, крушат, став атомами бездны.
Назрел переворот — и зверству нет помех,
Стал ветер деспотом. В трагичных схватках тех
Уж если нужно бить, заботясь о престиже,
То бейте по верхам, минуя тех, кто ниже.
Пусть был Риго шакал, к чему ж гиеной слыть?
Как! Целый пригород в Кайенну заточить!
Всех сбившихся с пути — в оковы, без изъятья?
Претит мне Иль-о-Пен, Маза я шлю проклятья!
Пусть грязен Серизье и хищен Жоаннар,
Но представляете ль, какой тоски угар
В душе у блузника, кто без тепла, без крова,
Кто видит бледного и, как червяк, нагого
Младенца своего; кто борется, ведом
Надеждой лучших дней; кто знает лишь о том,
Что тяжко угнетен, и верит непрестанно,
Что, разгромив дворец, низвергнет в прах тирана?
И безработицу и горе он терпел —
Ведь есть же, наконец, терпению предел!


Я слышу: «Бей! Руби!» — терзаясь и бледнея;
Мне совесть говорит, что гнусного гнуснее
Расправа без суда. Да, я дивлюсь тому,
Как могут в наши дни схватить людей в дому,
Что близ пожарища, их обвинить в поджоге,
И наспех расстрелять, и, оттащив к дороге,
Известкою залить — и мертвых и живых!
Я пячусь в ужасе от ямин роковых,
От ямин стонущих: я знаю — там, единой
Судьбой сведенные, заваленные глиной,
Пробитые свинцом, увы, и стар и мал,
Невиноватые с виновными вповал.
На ледяной засов я б запер эти ямы,
Чтоб детский хрип избыть, тяжелый и упрямый!
От смертных голосов утратил я покой;
Я слышать не могу, как под моей ногой
Тела шевелятся; я не привык на плитах
Топтать истошный крик и стоны недобитых.
Вот почему, друзья, изгнанник-нелюдим,
Всем, всем, кто побежден, отвергнут и травим,
Готов я дать приют. Причудлив до того я,
Что увидать хочу неистовство людское
Утихомиренным без грозных кулаков.
Я широко раскрыть назавтра дверь готов
И победителям, в черед свой побежденным.
Я с Гракхом всей душой, но я и с Цицероном.
Достаточно руки, заломленной в мольбе,
Чтоб жалость и печаль я ощутил в себе.
Я сильных к милости дерзаю звать открыто —
И потому, друзья, опаснее бандита.


Вон это чудище! Пускай исчезнет с глаз!
Подумайте! Пришлец, заняв жилье у нас
И подати платя, как гражданин достойный,
Посмел надеяться, что будет спать спокойно!
Но если не убрать урода, то страна —
В большой опасности! Ей гибель суждена!


За дверь разбойника, без лишнего раздумья!
О, ведь предательство — взывать к благоразумью,
Когда безумны все. Я — изверг, вот каков!
Ягненка вырвать я способен из клыков
Волчицы. Как! В народ я верю по сегодня,
И в право на приют, и в милости господни!
Священство — в ужасе, дрожит сенат, смущен…
Как! Горла никому не перерезал он?
Как! Он не в силах мстить, в нем сердце — не шакалье;
Отнюдь ни злобы нет, ни ярости в каналье!
Да, обвинения те к истине близки, —
Хотел бы я в хлебах полоть лишь сорняки;
Мне ясный луч милей, чем молния из тучи;
По мне — кровавых ран не лечат желчью жгучей;
И справедливости нет выше для меня,
Чем братство. Чужды мне раздоры и грызня.
Доволен я, когда не рушат в прах, а строят.
По мне — открытое мягкосердечье стоит
Всех добродетелей. И жалость в бездне мук,
Служанка страждущих, мне — госпожа и друг.
Чтоб оправдать, стремлюсь понять я, не лукавя.
Мне нужно, чтоб допрос предшествовал расправе.
Взвод и огонь в упор, чтоб водворить покой,
Мне дики. Убивать ребенка — смысл какой?
Пусть был бы школьником, пусть жил бы! И мгновенно
Бросает клику в дрожь от речи откровенной:
«И, в довершение всех ужасов, скоты
Заговорили». Там не терпят прямоты.
«Субъекта» прозвище дано моей особе.


Вот новый факт. К моим трясущимся в ознобе
Стенам однажды в ночь, под исступленный рев,
Прихлынула толпа каких-то молодцов,
И вопли женщин трех и двух младенцев стоны
Под камнем ожили. — Ну, кто ж злодей прожженный?
Я! Я!


Чрез день гудел в перчатках белых сброд
Злорадно у моих разметанных ворот:
«О, мало этого! Пусть тотчас дом с землею
Сровняют, пусть сожгут, чтоб наважденье злое
Избыть!» Он прав, тот сброд. Кто убивать не звал,
Достоин смерти. Так. Согласен. Стар и мал
Пускай облавою идет на негодяя!
Я — искра, что пожрет, в Брюсселе пребывая,
Париж; и раз мой дом сровнять хотят с землей,
То ясно: Лувр сожжен не кем иным, как мной.
Так слава Галифе, почтенье Муравьеву!
Я изгнан поделом — и льну к чужому крову!


О, красота зари! Могущество звезды!
Что ваша ярость мне, поборники вражды, —
Иорк с Ланкастером, Монтекки с Капулетти, —
Когда бездонный свод — повсюду на примете!
Душа, с тобой нам есть где угол обрести.
Да, мы, опальные, у солнца не в чести.
Куда ни повернись, повсюду деспот дикий
С двояким профилем — лакея и владыки.
Но чист восход, глубок и волен окоем;
В спасительную высь, не мешкая, уйдем!
О, величавый свод! Мечтатель бледнолицый
Спешит в твой девственный румянец погрузиться,
Уйти под сень твою, святую испокон.
Бог создал пир — людьми в разгул он превращен.
Претит мыслителю веселие тиранов.
Творца спокойного он видит, в бездны глянув,
И, бледен, изможден, но истину любя,
Желанным глубине предчувствует себя.
С ним совесть верная — тот компас, чьим магнитом —
Стремленья высшие: им на пути открытом
Не противостоят ни межи, ни столбы.
Идет он. Перед ним чудовище судьбы
Раскидывает сеть, где в гибельном сплетенье
Вражда и ненависть до умоисступленья.
Что значит гнусный сброд, где каждый — как вампир,
Коль благосклонна высь к теряющему мир,
Коль дан ему приют в глубинах небосвода,
Коль может он — о, свет! о, радость! о, свобода! —
Поправ зловещий рок, бежать, людьми травим,
В пределы дальних сфер, к созвездьям огневым!

НОЧЬ В БРЮССЕЛЕ

К невзгодам будничным привыкнуть должен я.
Вот, например, вчера пришли убить меня.
А все из-за моих нелепейших расчетов
На право и закон! Несчастных идиотов
Толпа в глухой ночи на мой напала дом.
Деревья дрогнули, стоявшие кругом,
А люди — хоть бы что. Мы стали подниматься
Наверх с большим трудом. Как было не бояться
За Жанну? Сильный жар в тот вечер был у ней.
Четыре женщины, я, двое малышей —
Той грозной крепости мы были гарнизоном.
Никто не приходил на помощь осажденным.
Полиция была, конечно, далеко;
Бандитам — как в лесу, вольготно и легко.
Вот черепок летит, порезал руку Жанне.
«Эй, лестницу! Бревно! Живей, мы их достанем!»
В ужасном грохоте наш потерялся крик.
Два парня ринулись: они в единый миг
Притащат балку им из ближнего квартала.
Но занимался день, и это их смущало.
То затихают вдруг, то бросятся опять,
А балки вовремя не удалось достать!
«Убийца!» Это — мне. «Тебя повесить надо!»
Не меньше двух часов они вели осаду.
Утихла Жанна: взял ее за ручку брат.
Как звери дикие, опять они рычат.
Я женщин утешал, молившихся от страха,
И ждал, что с кирпичом, запущенным с размаха
В мое окно, влетит «виват» хулиганья
Во славу цезаря, изгнавшего меня.
С полсотни человек под окнами моими
Куражились, мое выкрикивая имя:
«На виселицу! Смерть ему! Долой! Долой!»
Порою умолкал свирепый этот вой:
Дальнейшее они решали меж собою.
Молчанья, злобою дышавшего тупою,
Минуты краткие стремительно текли,
И пенье соловья мне слышалось вдали.

 29 мая 1871